Он встал и очень серьезно ответил речью по-грузински.
Тоже без перевода.
Чужие люди. В Америке, стране прекрасной техники, передовые писатели организовали общество «зеленых рыбаков».
Сидят с удочками на краю жизни.
Когда говоришь с ними, то говоришь как будто через стекло. Они в движение губ твоих вкладывают свои, чужие поэту, слова.
Люди — лодки, очень сильно обросшие ракушками.
Мир прекрасен.
Владимир Владимирович раз обиделся на меня, когда я, расспрашивая его про Мексику, не удивился на рассказ о каких-то хохлатых или, наоборот, гололобых птицах.
Изумителен Париж. Изумительно его искусство. И самый цвет его вечера, цвет не понятого еще художниками анилина.
С Сезанном, с Верленом разговаривал поэт, побеждая невозможность тем, что такой разговор очень нужен. Они разговаривали огорченно.
Это не свидетельство. Стихи хорошие, и ремеслишко — это поэзия и живопись.
Он страстно любил мир, не только Москву. Мир весь должен был принадлежать его идее.
Он хотел обладать этим городом так, как колонна влюбленно владеет площадью.
И вся эта тема мира возвращается в тему — любовь.
Поэт разговаривает с потомками
Переехали на Гендриков переулок.
Он за Таганской площадью, совсем коротенький, с низенькими домами. Дома такие низкие, что небо, не как в городе, доходило до земли.
Дом двухэтажный, деревянный. Квартира занимает правую половину второго этажа.
Дом ветхий. Его не сразу разрешили ремонтировать.
В квартире четыре комнаты, маленькие.
Три каюты и одна кают-компания — столовая.
В столовой два окна, завешенных соломенными шторами.
Сейчас это музей, только музей, ставший теплым, в него хороший вход. А раньше была лестница, которая кончалась узкими сенями.
По обеим сторонам простые шкафы для провизии.
На стороне Маяковского шкафы не заперты — в них книги.
Передняя узкая.
Поворачивается коридорчиком; налево — ванная, которая казалась нам тогда очень комфортабельной.
Перед заседаниями «Лефа» я в ней брился.
Маяковский мне не говорил, что слон бреется сам.
За столовой комната Маяковского. Стол, на котором почти ничего нет, оттоманка, над ней полосатый, яркий шерстяной мексиканский платок и рядом шкаф для платья, сделанный по размеру оставшегося места.
Здесь же и редакция «Лефа» — нового.
«Новый Леф» тоньше просто «Лефа».
Пожалели на нас бумагу.
Зато «Новый Леф» выходит и зимой и летом.
Он не уезжает на дачу.
В «Новом Лефе» статей с продолжением мало.
Брик печатал и не допечатал книгу о ритмико-синтаксических фигурах.
Не допечатал, потом не собрал, не собравши — не издал.
В «Новом Лефе» печатаются не статьи, а центры статей.
Заготовки.
Те мысли, которые должны вырасти у читателя.
«Новый Леф» отрывист. Он выжал все начала и все концы, все не самое нужное.
У него есть записная книжка с Маяковским, Асеевым, мною, Бриком, Перцовым.
Мы пишем в ней с таким расчетом, как будто наши противники после наших заметок сгорают.
Никакого учета, как они будут возражать.
Пускай сами беспокоятся.
Там были знаменитые заседания, — например, протокол о Полонском.
Разговор застольный.
Брик, который все формулирует. Опрометчиво живущий, идущий по стиховой дороге Асеев. Кирсанов, оглушенный своими стихами.
Все еще проповедуется газета.
— Искусство — это одна суета, — говорит Брик.
Я вспоминаю у Диккенса. Приехавший в долговую тюрьму проповедник на предложение выпить отвечает:
— Все спиртные напитки — суета сует.
— Какую же из суеты сует вы предпочитаете? — спокойно продолжает Самуэль Уэллер.
Проповедник предпочитает виски.
Если даже перейти на хронику, то как только начинаешь устанавливать размеры кадра, границы его, то возникает воля, выбор, соотнесение материалов, возникает то отношение к нему, на котором основано искусство.
В «Новом Лефе» были напечатаны «Хорошо!» и асеевский «Семен Проскаков» — стихотворные примечания к настоящей биографии партизана.
Большие стихи.
«Леф» существовал. С «Лефом» боролись, его хотели расколоть, для того чтобы добраться до Маяковского.
Первое нападение было на Асеева. Травили его статьями «Лит-халтура».
Потом еще были нападения на Асеева.
Потом Асеева начали хвалить, говорили, что он первый поэт страны, что он лучше Маяковского. Асеев на диспуте встал с Маяковским рядом и говорил о неразрывной дружбе поэтов.
Потянули Пастернака.
Пастернака Маяковский очень долго любил.
Пастернак оторвался.
— Одного утащили, — сказал Маяковский.
Я напечатал в «Лефе», еще не в «Новом Лефе», статью, в которой процитировал народные загадки. Взял их из печатных сборников. Журнал обвинили в порнографии.