Но руки Шурика не имели рецепторов, улавливающих внутренний голос, и продолжали разворачивать одеяло.
Горгона перевернулась с живота на спину, села, растерянно огляделась, убрала со лба прядь темно-русых вполне себе волос, улыбнулась, продемонстрировав ямочки на щеках, и сказала:
– Привет.
А Шурик заглянул в ее огромные синие глаза и понял, что пропал.
Александра Тайц
Крот
Непременно нужно вырвать эти волоски единым разом и тотчас же сжечь, а не то они смогут причинить еще немало всяческого вреда.
Мишель критически осматривает написанное, поправляет перо в ручке. Плохо. Слишком торжественно, слишком много от молитвы, слишком похоже на плохие стихи. А так?
Нет, выспренно. А если…
Снизу раздается шум. Нехороший такой шум. Хлопают двери, что-то вскрикивает мадам Фонтенэ, экономка. Снова хлопает дверь, потом голос Филиппа: «Папенька, вы нездоровы?» Невнятное бурчание и снова удар двери о косяк. Тяжелые шаги по лестнице. Этот ретроград и пошляк опять за свое. Мишель откладывает в сторону письмо, но не прячет. Какого черта, думает она. Я современная женщина, а не сексуальная рабыня. Он должен в конце концов уяснить…
– Ты жила у этого козла?! Всю неделю, пока я был в Ливерпуле?! – с порога кричит Макс. – Ты опять жила у этого прыщавого ублюдка?! Совесть у тебя есть?!
Мишель сидит на постели и смотрит снизу вверх. Спокойно смотрит. Оценивающе. Макс не такой уж плохой, думает Мишель. Он талантливый. И добрый. И меня любит. И Филиппа. И прислуга от него без ума. И мама тоже. Но боже мой, боже мой. Вот он стоит, такой здоровенный, толстый, шея – во, морда от ярости пунцовая… И акцент. Когда Макс злится, он говорит с этим жутким русским акцентом. И он ведь совершенно ничего не понимает. Ни-че-го. Я могу ему три часа рассказывать про Антуана. Три дня. Три года. Про то, что я ему необходима. Он пропадет без меня, он слаб и нежен, он редчайший цветок, чудо Господне; когда Антуан дрожит ресницами – это же словно сквозь витражи храма… Как можно не любить чудо? Он просто не понимает… Но я ему сейчас объясню. Он же хороший. И любит меня. Ну – как умеет.
– Максимилиан, – говорит Мишель очень тихо. – Максимилиан, вы ведете себя как дикарь, прислуга слышит. Филипп будет плакать. Пожалуйста…
Макс, осекшись, замолкает и смотрит на нее, тяжело дыша. От него пахнет зверем, рубашка расстегнута, большое крепкое брюхо ходит ходуном.
– Ты просто скажи, – Макс уже не кричит, он говорит хрипло и просительно, – ты просто скажи: ты хочешь к нему уйти? Ты его любишь? Он тебя любит? Ты уходишь?
Мишель улыбается глазами. Какой он все-таки смешной, Макс.
– Нет, Макс. Я люблю тебя. Ты мой муж, я тебя люблю. И Филиппа. Но… Скажи, ты веришь в Бога?
Не дождавшись ответа, Мишель продолжает:
– Вот представь себе, что ты видишь перед собой Бога. Ну, поверженного Бога. Бога в слабости. Умирающего. И только ты его можешь спасти. Словно… как у этого датчанина? Ну, ты еще вчера вечером Филиппу читал?
– Андерсена, – автоматически отвечает Макс.
– Ну да. Помнишь, у него эта крошечная девочка – Дюймовочка – нашла ласточку?
Макс вдруг начинает истерически смеяться. Ну все лучше, чем кричать в голос
– Это ты-то, – сквозь смех бормочет Макс, – это ты-то Дюймовочка?
Мишель оглядывает себя с ног до головы, и ей становится ужасно смешно. Дюймовочка. Шесть футов ровно и щедрое декольте.
– Я тебя люблю, – сквозь смех шепчет она. – Ты самый лучший Макс на свете.
– Подслеповатый только, – смеется Макс, – прям как крот.
– Ага, ага, – подхватывает Мишель, – и шерстяной. Иди-ка сюда.