– Все города – не что иное, как эскизы Иерусалима, – серьезно сказал Гавриэль. – Сколько есть на свете городов, столько есть и Иерусалимов.
– Даже Рио-де-Жанейро?
– Все. Зато и в Иерусалиме нет ничего, практически ничего, на что можно положить глаз или указать пальцем. Он – и то, и это, и еще сотня всего. То есть ничто. Сегодня он для меня Париж, а завтра у нас обоих изменится настроение, подует ветер из пустыни, и он станет мне Багдадом. Тот, кто его придумал, нарочно создал его как пустое место, которое мы наполняем тем, чем захотим. Здесь нет и не может быть подделок, ибо все оригиналы мира суть копии этого пустого места.
Гавриэль заказал для старшего брата турецкий кофе и английский кэк. Йосеф Эсташ прикрыл утомленные глаза и вытянул под столиком утомленные ноги будущего прокладчика иерихонской магистрали, уже обутые в библейские сандалии, но еще бледные, не покрытые мессианским загаром. Лучи заходящего солнца красили улицу Пророков цветом свежей мочи и забивались под веки. Остап сделал последний глоток, слегка поперхнувшись гущей, и отверз вещие глазницы. Портфель с липовыми шедеврами мировой литературы, еще минуту назад лежавший на соседнем стуле, бесследно исчез.
Перед вратами райского сада
Мой дорогой друг Шамиссо, твое явление в моем сне, когда ты предстал предо мною мертвым и неподвижным за своим письменным столом между скелетом, листами гербария и томами Гумбольдта и Линнея, произвело на меня столь тревожное впечатление, что я решился немедленно писать к тебе. Господь свидетель тому, как я был рад узнать о том, что ты пребываешь в добром здравии, услышать об успешном завершении твоего кругосветного плавания и о новой должности, как нельзя лучше соответствующей твоим наклонностям и талантам. Я убежден, дорогой Шамиссо, что лучшего директора для Королевского ботанического сада было бы не найти во всем Берлине, да и за его пределами.
Думая о том, что подведение итогов моей жизни не за горами и следует позаботиться о передаче скромных плодов моей деятельности во имя естественной науки, я снова и снова возвращался мыслями к тебе. Мои обширные рукописи и коллекции я давно уже решил завещать Берлинскому королевскому университету, но для тебя, дорогой друг, у меня возникла особая, куда более необычная идея. Обосновавшись со своим верным Фигаро совсем неподалеку от Святой Земли, в пещере на пустынном сирийском побережье, я так привык к дальним путешествиям, что лежащая буквально в нескольких шагах от меня Иудея все эти годы оставалась, совершенно незаслуженно, вне сферы моего внимания. Я также, как тебе известно, старался по мере возможности избегать контакта с людьми, хотя в своем одиночестве и для собственного удовольствия и изучил по книгам несколько языков. В одной из арабских книг, найденной мною на пустом базаре в Алеппо, я прочел историю, неожиданно приковавшую к себе мое внимание и направившую течение всей моей жизни в совершенно новое русло.
«Однажды некий шейх, служивший при мечети Эль-Акса в благословенном граде Эль-Кудс, он же Иерусалим, пришел набрать в расположенном поблизости колодце воды и уронил в него ведро. Год был засушливый, и уровень воды в колодце был очень низким. Поэтому шейх решился спуститься в него за своим ведром. Вдруг, почти у самого дна, перед ним открылся узкий проем в скале, и яркий свет лился из этого проема, подобно целой реке света или жидкого золота. Понял набожный шейх, что перед ним один из входов в Рай, прильнул к отверстию в скале, и глаза его не могли насытиться зрелищем великолепных и сияющих всеми цветами радуги деревьев. Как зачарованный стоял он там, любуясь восхитительными растениями и чувствуя, что еще миг – и не хватит у него сил вернуться к земной жизни. Поспешно просунул он внутрь дрожащую руку, ухитрился сорвать нижнюю ветку с ближайшего дерева и выскочил на поверхность. Все, кому показывал он прекрасную неувядающую ветвь, в один голос соглашались, что только в райском саду могло вырасти такое чудо. Колодец с тех пор называют „Бир Алурка“ – „колодец Ветки“, но никому более не довелось заглянуть из него в Рай».