– Спасибо, Коля, прощай, – донесся затухающий голос.
– «Горбатый», мы уходим, – передал командир четверки ЯКов, – зона чиста, заходи на посадку.
– Спасибо, ребята, – вяло поблагодарил Демин.
Впереди расступились набухшие влагой облака, и он увидел вдалеке капониры и зачехленные в них самолеты, и маленький коробок-«санитарку» на старте, и толпу летчиков у штабной землянки. «Он, вероятно, очень плох, – подумал Демин о своем воздушном стрелке. – Мне нельзя сажать самолет по всем правилам, делая все четыре разворота во время полного круга. Каждый разворот будет приносить ему невыносимую боль. Я на задании был только один, и я имею право садиться теперь с прямой. Я должен посадить «тринадцатую» мягко-мягко, как санитарную машину».
Демин легким, неощутимым креном совместил нос самолета с серой, уже подсыхающей посадочной полосой и стал планировать, С мягким щелчком из-под брюха вышли оба колеса. Зеленые лампочки успокаивающе загорелись на приборной панели. Он все сделал, чтобы без толчка, на все три точки опустить машину, и этого достиг. Облегченный от израсходованных боеприпасов и сожженного горючего, штурмовик мягко побежал по ровному летному полю. У полотняного белого посадочного знака стояла «санитарка» с красным крестом на сером кузове. Медсестры разворачивали носилки. Демин притормозил и выключил мотор. Метнулись черные лопасти пинта и бессильно поникли. «Тринадцатая» остановилась метрах в десяти за «Т». Демин рывком отстегнул пристяжные ремни, рывком распахнул над головой колпак.
Когда он спрыгнул с крыла на скользкую, еще не просохшую землю, Пчелинцева уже выносили из кабины.
Из разорванного правого сапога кровь падала на землю обильными каплями, гимнастерка набухла и сделалась темной. Сквозь полузакрытые веки Пчелинцев глядел на мир уже невидящими глазами. Сестра шепотом попросила Заморина разуть раненого, и тот, снимая сапог, в какой-то момент, вероятно, причинил стрелку сильную боль, и эта боль на минуту вернула Пчелинцева к жизни.
Он широко раскрыл угасающие глаза, разжал синеющие губы. Очевидно, с разостланных на земле носилок он увидел все: и широкое поле аэродрома с чернеющими в капонирах трехлопастными винтами «Ильюшиных», и столпившихся над ним людей, и низкое сумрачное небо, готовое его оплакать сырым дождем. Зара склонилась над ним, но Пчелинцев, шевеля посиневшими губами, кого-то искал – искал настойчиво и упорно, водя вокруг совершенно осмысленным взглядом и, найдя, слабо улыбнулся. Демин сразу понял, что это ему хочет сказать что-то Пчелинцев напоследок.
– Наклонись…
Демин послушно опустился рядом с носилками на колеи и, ощущая под ними мокрую холодную землю. Видел, как ходит кадык на мальчишеской шее Пчелинцева оттого, что тот хочет набрать полную грудь воздуха и не может. И всего несколько слов сорвалось с его сухих, синеющих губ:
– Коля… родной, попробуй закончить… тетрадка. – Оп вздохнул глубоко-глубоко и резко вытянулся, будто его свела неожиданная судорога. Холодный и молчаливый лежал он на осенней, не родной ему, польской земле, и его глаза, подернутые пленкой, безразлично смотрели на облака, проносившиеся над аэродромом. Подошел пожилой, рослый майор-хирург из полевого госпиталя и, взяв пожелтевшую; безжизненную руку, в последней надежде пытался нащупать пульс. Потом все услышали его тихий голос:
– Воздушный стрелок Пчелинцев умер.
– Нет! – раздался вдруг отчаянный крик Зары. – Леня не умер. Он погиб! – Она с горьким плачем кинулась прочь от самолета, от людей, безмолвно окруживших распластанные на земле носилки.
Глава пятая
Пчелинцева похоронили на маленьком сельском кладбище, в трех километрах от полевого аэродрома, там, где покоились в могилах останки местных жителей, совсем неподалеку от старенькой, облезшей часовенки с каменным распятием и барельефами Иисуса и девы Марии в неглубоких нишах. Майор Колесов отдал распоряжение сыскать духовой оркестр, но такого в провинциальном польском городке сейчас не оказалось, и разбитной капитан Брегов привел четырех музыкантов из городского ресторанчика. Они почтительно шли за открытым гробом.
Старый еврей в коричневой вельветовой курточке и стоптанных шлепанцах пиликал грустную мелодию на скрипке, человек неопределенных лет с лысой багровой головой и оттопыренными ушами играл на флейте, рябой широкоплечий детина бил время от времени в барабан, а пятнадцатилетний бледный светловолосый хлопчик дул в желтую медную трубу. И все-таки марш Шопена в этом исполнении получался. Унылые звуки плыли над лесом, купавшимся в вечерних лучах, над подсохшей после дождя дорогой, которую месил тяжелыми сапогами в мрачном молчании штурмовой полк. Были и траурные речи на могиле, и слезы друзей, и сжатые кулаки пилотов, поклявшихся отомстить за гибель товарища.