Вызвали и ему неотложку. Только что было нас шестеро его против. А теперь нас шестеро без него, ну и все мы друг друга против. Открыли сейф, он лежит себе, наш билет-то счастливый… Если б просто порвать его по кусочку, то уж очень мало даже на шестерых выходит подсчетами, одна шестая с клочка. Тут Евгений Петрович чай себе заварил. Отхлебнул, глядим, а он, как допрежь его Борис Александрович… эпилептик. И стало нас пятеро. Как в «Десяти негритятах», романе известном. Только там судья над всеми был Зельдин, а у нас судья сам себе – человек. С тем опять повысилась ставка.
Тут погасло у нас освещение. Это часто у нас бывает. Помещение-то полуподвальное. Город строится. С электрической энергией частые перепады. Оказались мы все пятеро в темноте. А как дали свет – три из нас лежат уже не живые, а самое страшное – билет исчез наш счастливый…
Так осталось нас двое со Степаном Николаевичем. И мне ясно уже, что билет у него и убийца он, потому что себя-то я знаю. Я билет не брал, восьмерых не душил. Не травил. Потому что все-таки они люди. И смотрю на Степана Николаевича. А он на меня смотрит с ужасом. Говорит: «Ах ты гадина… дрянь… тихоня…»
Это я-то дрянь? Это я-то гадина… Я тихоня?! У меня сорок лет наработок, стаж, уважение коллектива… На столе пресс-папье, у него же ножницы для бумажек. Это в сумме выходит или каждому из нас с ним теперь по пятьсот, или миллион в одни руки. Выбор естественный, кто же скажет из нас: «Господи! Дай мне меньшее, чем ему…»
Но убил я его не за миллион, а в возмездие, и еще, конечно же, от обиды. Я и слова плохого за всю жизнь ему не сказал, а он видишь как на меня считает… считал.
Как убил его, пошел к сейфу, забрать выигрыш за отдел. Взял билет, сверил цифры.
Вот она, Твоя справедливость, Господи…
На одну всего цифру к лучшему ошибся первый покойник наш. А один из всех он умер без выбора и счастливый.
Повесть о раздвоении личности
Был один из тех отвратительных дней недели, какими начинена она затем только, чтоб, недостижимо отдалив выходные, указать человеку на невозместимую, горькую разницу меж целью трудов его и усилиями, приложенными к ее приближению… Еще более значительна разница между кратким часом обеденным и часами делопроизводительства.
Время, слава богу, приближалось к обеду, и нетрудно было разглядеть нетерпеливое ожиданье во взглядах, бросаемых нами поверх того из нас Федора Михайловича, что сидит под часами.
Внезапно дверь распахнулась, мы обернулись на звук, и в этот момент случилось нечто необъяснимое, ибо на пороге стоял тот наш Федор Михайлович, что сидит под часами, но место вошедшего, несмотря на его очевидное в дверях появление, оказалось не менее очевидно занято, и еще очевиднее – тоже им.
Занявший место Федора Михайловича Федор Михайлович выглядел не менее, но скорей даже более Федором Михайловичем и был одновременно не менее, но скорей более нашего поражен вошедшим. Рот его опрокинулся, глаза округлились, брови сгрудились над переносицей в куст.
Вошедший же, также разглядев сидящего себя за столом своим, тоже переменился в лице. Оно приняло растерянное выражение, свойственное всем тем, кто, только что привстав с места своего на минуточку, обнаруживает, что оно уж занято.
– Простите… – пролепетал вошедший Федор Михайлович и, обращаясь к двойнику своему, взглядом испуганным призывая остальных нас в свидетели, – это, кажется, мое место заняли, извините… Мое, – повторил он еще, набираясь со страху храбрости, – я сейчас на минуточку выходил… все здесь видели…
Меж тем как уже упоминали мы, что никто не видел из нас, как он вышел. И вошедший был, конечно, Федор Михайлович. Но и сидящий на месте его – тоже он, без сомнения.
Не зная, в чью пользу в такой ситуации высказаться, мы недоуменно пожали плечами. Дело это было не в нашей, собственно, компетенции, двое эти должны были как-нибудь разрешить его друг меж другом сами…
Не дождавшись поддержки от нас, вошедший, войдя, решился войти еще дальше и, пройдя к столу своему, встал над собой сидевшим, не зная, видимо, что предпринять теперь, ибо занявший место его был он сам. И кому в такой ситуации уступать? Самому себе? С какой стати?