– Типун вам на язык! От кого ж? Месячные у меня пошли, а вчерась надорвалась на овощах, посевной фонд перебирала, мешки таскала.
– Вот и дура! – Диагноз бабы Симы оказался неутешительным. – Я не врачиха и не медсестра. Сиделкой в империалистическую войну была, а теперь просто бабка перед смертью. Могу только зеленкой помазать. Тебе надо в город, в больницу, к настоящему доктору.
– Кто ж меня отпустит? А уроки? А посевная?
– А помрешь? – в тон ей продолжила перечисление сиделка давно отгремевшей войны. – Кто тогда детей глядеть будет?
К вечеру стало хуже: поднялась температура, живот вздулся, отвердел. Всю ночь она промучилась, а к утру боль сделалась невыносимой. После полудня завуч, которая теперь заменяла и историка, и географа, и второго математика, ушедших на фронт, раздобыла телегу с едва живой лошадью, старика Алпысбая в качестве возницы и отправила Августину в Акмолинск. За детьми обязалась приглядывать все та же старушка через дорогу, что не могла сама натаскать дров. Ну и ладно, они большие, сами управятся.
В больницу прибыли только на следующее утро, и то ночью ее подобрала полуторка, а старика Алпысбая отправили домой с его неторопливым скакуном. Кровь лила не переставая, уже измазала и ватные штаны, и тулуп, хотя Гутя положила в трусы рваную наволочку, а внутри ком тряпья величиной с полено. Еще и меняла по дороге.
– В акушерскую, срочно, – скомандовала бойкая казашка в приемном покое, едва глянув на окровавленные тряпки. – Следующий.
В невоенных больницах докторов совсем не осталось: все ушли в госпитали. Вот и эта наверняка еще фельдшерские курсы не успела окончить, а уже распоряжалась всеми и вся, отнимала и даровала жизни, как Господь Бог.
В гинекологии, переехавшей в родильный блок, докторица оказалась повзрослее и подобрее.
– Здравствуйте, я Инесса Иннокентьевна. – Она говорила не как местные, казахстанские. Что-то холодное и высокомерное чудилось в голосе, в манере держать голову, вытягивая подбородок вперед и чуть-чуть вверх, и в прямой балетной спине. Наверное, из беляков, уцелевшая из дворянского сословия. – Что с вами случилось? Когда началось кровотечение?
Августина рассказывала неохотно: да, нет, ничего не случилось, все как всегда…
– У вас запущенное воспаление, и, возможно, это еще не весь перечень диагнозов. Я должна провести обследования, потом станем лечить. – Инесса отвернулась к столу, наклонилась над бумажками.
– Когда я смогу поехать домой? – Августина попробовала сесть на кушетке, но голова закружилась, и она с печальным охом упала на клеенку.
Рыженькая красотка с трудом отодрала форточку от ревнивого окна, впустила в палату запах половодья и влюбленности, как будто в этом мире не злобствовала война и давным-давно отбушевали бураны.
– Домой? Через две недели. Край – десять дней. – Слова докторицы звучали совсем неопасно, словно сквозь вату: приятно, прохладно, убаюкивающе. Запах отбеленной чистоты успокаивал, отодвигал непонятные формулировки за клеенчатую ширму.
– Нет. Мне недозволительно. Пропускать работу – это ж лучше помереть.
– Здесь я решаю, кому жить, а кому… – Во врачебном голосе просквозила неприязнь.
Оставаться под синеватым больничным потолком сразу показалось страшным испытанием, хуже, чем боль и тряска.
– Мне бы домой поскорее, к деткам.
– Куда вы собрались, Пахомова? Вы даже до палаты сами не дойдете. – Инесса укоризненно покачала красивой головой с накрахмаленным довоенным колпаком, сидевшем на кудрях как неуместная, выдраенная слугами белоснежная корона, с заломами, о которые можно порезаться. Августина давно не видела такой непрактичной белизны. – Я выписала препараты, сейчас Тамара сделает вам укол.
Она взяла колокольчик и позвонила, точь-в-точь как барыня в великосветском поместье, правда, сама Гутя таких в своей жизни не видывала, но матушка рассказывала, что так себя вели помещики до революции.
Августину увезла на каталке пожилая Тамара в низко повязанном на лоб платочке, как у монахини.
В палате оказалось жарко и сдобно. Кисло пахло дрожжами, как будто где-то под кроватью настаивалось тесто. Небольно ужалил шприц, теплой истомой навалился сон. Впервые за девять месяцев ей некуда спешить, вскакивать ни свет ни заря, будить, стряпать, доить и убегать. Она выспится. Под натиском этой преступной мысли попрятались заботы о детях, о школе, об овощехранилище. Ей судьба выспаться. И уже сквозь сон она додумала плохое окончание своей бессовестно-радостной мысли: а может статься, и умереть. В сумерках, которых она толком не видела – только миг через опущенные ресницы, и снова в сон, – к кровати подошла давешняя медсестра, оголила руку, поцокала языком и что-то вколола, а потом еще что-то непонятное сказала прохладно-высокомерным голосом докторица.