Оставшись одна, Ак-Ерке совсем захандрила. Она не то чтобы любила свекровь, но привыкла к ней, чувствовала под ее крышей защищенность. Теперь все не так. Она жена осужденного дезертира, к тому же раненого, и вообще неизвестно, живого ли еще. Может статься, уже вдова. Слабая после болезни, растерянная после скомканных похорон, она в каждом соседе видела недоброжелателя. Дров не хватало, самой заготовить по осени оказалось недосуг, все время и силы ушли на колхозные поля, а попросить она стеснялась, в людях чудились неодобрение и холодность. Может, так оно и было, а может, мерещилось от страха, но лучшим решением показалось уехать к матери в родной аул на берегу полного рыбы Бурабая, где Нурали достанется побольше еды. Наскоро и невыгодно избавившись от коровы и баранов, Ак-Ерке пустилась в путь на мужнем коне, едва не замерзла по дороге и приехала к родне снова вконец больная. От ее красоты, в свое время пленившей не одного джигита, остались скудные ошметки: щеки обветрились, губы ввалились, большие, чудесно вырезанные глаза стали совсем огромными, выкатились наружу и пожелтели возле ободка, сделав похожей на больную сову. Она не узнала, что муж жив, хоть и не совсем здоров, что он совсем неподалеку и даже можно бы свидеться, что лагерный начальник им вполне доволен, отпускал по всяким коллективным надобностям, а Платон с Антониной в нем души не чаяли и каждый день ждали на чаепитие как самого дорогого гостя.
Айбар вызнал, что жена уехала к своим, и одобрил: под боком у тещи Нурали вырастет целее и здоровее, и за нее саму не так страшно. Не стоило печалиться, что оставил ее без начинки: в такие лихие времена трудно с младенцем, дурак он, что хотел обрюхатить, несознательным кренделем был, за что и поплатился. К весне 1942-го раненая нога вполне слушалась команд, после работы ныла, но перестала будить по ночам. Летом его отправили в колхоз «Гигант» уже как исправного, залеченного пахаря, а осенью состоялась комиссия, которая снова мобилизовала исправленца на фронт. Теперь уже не в штрафбат, слава Аллаху, удалось искупить оплошность кровью, пронесло.
Сенцовы теперь дрожали над новорожденной. Поскольку Айбар казался им причастным к появлению Катеньки на свет, раз именно он повез в тот вечер отчаянно напуганную Тоню в больницу, то вроде бы тоже стал им родным. Антонина плакала навзрыд и все время крестила, а Платон набивал вещевой мешок разной снедью.
– А вдруг ты Васятку встретишь, Айбарушка? – Тоня говорила и сама не верила.
– Да я его узнаю за километр, Тоня-апай, у меня знаете какой глаз, у-у-у-у! Я ж тушкана бью наповал. – Айбар старался вселить в нее оптимизм: от Васятки долго не приходили письма, Антонина почернела, а ей нельзя, молоко пропадет. Похоронки тоже не принесли – вот чему надлежало радоваться.
– Б ей, браток, гитлеровскую гадину под дых, не давай опомниться, не кисни, не обжидай. Переждешь, потом будешь всю жизнь томиться, – напутствовал забредший на огонек Кондрат и сжимал в кулак беспалую руку.
Зеленые глаза послушно опускались, мол, не буду.
Небеса опять развесили над степью обглоданную сизо-серую бахрому туч, из которой капал неуверенный туман и сочилась безысходность. Холмы походили на заснувших великанов под заботливо подоткнутыми одеялами, их дыхание срывалось со склонов поземками и катилось к подножиям, чтобы разбиться россыпью невесомых снежинок. Крыши тоже заснули, но не гигантами, а гномиками, каждый – в трудолюбивом квадратике с печной пипкой посередине. Их дыхание тоже шевелило воздух, но не катилось вниз, а, наоборот, поднималось к облакам для неуверенного поцелуя.
Малышка Катенька первые месяцы помучила престарелых родителей младенческими судорогами, слабостью и плохим пищеварением, а потом ничего, выправилась, стала нагонять сверстников. То ли кумыс помог, то ли ванночки из ромашки и череды, но к годику она уже ничем не отличалась от прочих, вполне доношенных карапузов. Платон млел, Антонина цвела. Старые переселенцы, сроднившиеся выпавшими невзгодами, спаянные голодом и связанные в прочный брикет тотальным недоверием, удивленно похлопывали по плечу немолодого отца и цокали языками. Бабы, как издавна заведено на Руси, заливались слезами, сдобренными и умилением, и состраданием, и верой. Даже колхозное руководство смягчилось ввиду непредвиденной семейной радости и позволило Тоне досидеть с ребенком до года, а то и до полутора. Но та не сумела воспользоваться выпавшей на ее долю льготой и взяла на себя заботы по яселькам, вставала ни свет ни заря, будила Катюшу, заворачивала в три шубы и тащилась в приспособленный для детских нужд дом, чтобы там потерять свою кровиночку до вечера среди таких же куксившихся, гнусавящих или кашлявших ползунков.