Батюшка Протасий готовился к отпеванию. Он снял негодный подрясник, намоченный во время утреннего крещения, и надел новый, старательно отутюженный матушкой. Этот благоухал вереском и воском. Сверху натянул ношеную рясу, покачал головой: влажновата. Он покосился на скуфью, дисциплинированно ожидавшую своей очереди на кафедре, но ей не повезло: священник выбрал камилавку. Новопреставленная раба Божья Александра славилась набожностью, не отворачивалась от Господа во все лихие времена, много жертвовала на храм и поддерживала опальных священнослужителей. Незазорно ее угостить нарядным отпеванием, с хором и в камилавке. Той бабке Александре стукнуло накануне девяносто пять, ее зять-генерал чрезвычайно дорожил покоем своей супруги, поэтому угождал теще всей вверенной ему властью. Бабулька вернулась в Курск из эвакуации в сорок четвертом и расцвела, увидев, что храмы снова открыты, а среди развалин нет-нет и мелькнет черная ряса. Ни от кого не прячась, она зачастила в Никольский и щедроты свои выставляла напоказ. Если остерегали, то отмахивалась, мол, у нее одна нога уже на том свете, а зятек – заслуженный герой войны, победитель, ему любую тещу простят.
Революцию отец Протасий встретил дьяконом, сначала влюбился в нее, дал одурманить себя лозунгам про землю для крестьян, про помощь беднякам, про равенство. Ему показалось, что Иисус обернулся в алое знамя и несет свою всеспасительную любовь на мирские площади. А что крови много, так когда перемены без этого обходились? Красная власть быстро разложила все по полочкам в голове вчерашнего семинариста: это не Сын Божий, а сам диавол обернулся в комиссарские одежи, запасся бунтовскими речами и вышел перед стадом человеческим, чтобы взбаламутить ненависть и пороки, натравить брата на брата, отца на сына, чтобы отобрать саму веру в Христа. Перед его волчьей мордой пастыри не должны отступать, крепче надо держаться за мудрое слово Божье. Трудно, так и что? Когда легко было нести свет и правду? Разве первым христианам в цезарском Риме легко давалась смерть? Легко им терпелись муки на крестах и кострах? А жить под сарацинами, тайком приносить молитвы легко ли было? А сеять зерна истины среди диких племен под улюлюканье и посвист? Большевики – это просто очередное испытание верующему сердцу, не более.
Выстоял. Лихие годы, когда Воскресно-Ильинский храм велели закрыть и даже превратить в губернский архив, Протасий пережил в спецовке железнодорожника. Днем ходил по рельсам, стучал монтировкой, подкручивал, подправлял, проверял – и все с молитвой, с Божьей помощью. Потому и не опростоволосился, не получил от начальства ни одного нагоняя. А по вечерам он шел в неприметный домик в Стрелецкой слободе и проводил службы. По выходным тоже, как предписано. Когда становилось совсем страшно или обидно, он представлял себя внутри золоченой шкатулочки, где среди резных лепестков резвились ангелы и играли свирели. Там он стоял на коленях, закрывшись ото всего мира пышным треухом крышки, и молился. Отпускало. Через полчаса в голове не оставалось и следа гневных досужих помыслов, можно было вылезать из шкатулки. Он осторожно переступал с ноги на ногу, подходил к старому лопнувшему пополам зеркалу в черной раме, смотрел на себя. Старая попадья, кому принадлежал этот домик, не раз повторяла, что смотреться в разбитое зеркало – плохая примета, но он твердо знал, что православие не терпело суеверий, и продолжал заглядывать в помутневшее стекло. Отражение показывало не растерянного белобрового и белобородого вопрошателя с лихорадочно блестевшими прорубями вместо глаз, в измятом подряснике и глухо надвинутой на лоб скуфье. Из темного зазеркалья смотрел чинный пресвитер в парчовом облачении и с пронзительно-синими очами, на груди его тяжело колыхался на толстенной серебряной цепи украшенный драгоценными каменьями наперсный крест, за спиной горели лампады, над многоликими животворящими иконами с глазами сионских мудрецов сверкал золочением и лазурной мозаикой алтарь. Тот зазеркальный храм и был шкатулкой, где хоронились от мира все его страхи и сомнения.