Уже на рассвете Альваро, балансируя между сном и опьянением, ловко, как искусный таксист, управлял автомобилем, забитым последними книгами и литературными приложениями «Нью-Йорк тайме». Мы оставили Хермана и Альфонсо в их домах, и Альваро настоял на том, чтобы отвести меня к себе, чтобы я познакомился с его библиотекой, которая покрывала три стороны спальни до самого неба. Он указал на них пальцем, проделал полный оборот вокруг себя и сказал мне:
— Это уникальные писатели всего мира, которые умеют писать по-настоящему!
Я находился в состоянии возбуждения, которое меня заставило забыть, что вчера я ничего не ел. Алкоголь во мне был еще силен, приводя в состояние благодати. Альваро мне показал свои любимые книги на испанском и английском языках и говорил о каждой из них охрипшим голосом, с взъерошенными волосами и сумасшедшими глазами, еще больше, чем когда-либо. Он рассказал мне об Асорине и Сарояне, двух своих идолах, об их общественной и частной жизни, которых он знал до трусов. Впервые я услышал имя Вирджинии Вульф, он называл ее: старуха Вульф, как и старик Фолкнер. Мой восторг его воодушевил до бреда. Он схватил стопку книг, которые показал мне как свои любимые, и вложил мне их в руки.
— Не будьте дураком, — сказал он мне, — уносите все, а когда закончите читать их, мы найдем их там, где вы будете.
Для меня они были необъяснимым богатством, которое я не решился подвергать риску потерять, не имея даже ничтожной халупы, где их хранить. Наконец он смирился с тем, что подарил мне испанский перевод «Миссис Дэллоуэй» Вирджинии Вульф, с безапелляционным прогнозом, что я выучу ее наизусть.
Светало. Я хотел вернуться в Картахену на первом автобусе, но Альваро настоял на том, чтобы я поспал на кровати, соединенной с его.
— Что за черт! — сказал он на последнем дыхании. — Оставайтесь жить здесь, и завтра мы раздобудем великолепную работу.
Я вытянулся одетый на кровати и только тогда почувствовал в теле тяжесть быть живым. Он сделал то же самое, и мы проспали до одиннадцати часов утра, когда его мать, обожающая и боявшаяся Сара Самудьо, постучала в дверь сжатым кулаком, испугавшись, что единственный в ее жизни сын умер.
— Не обращайте внимания, маэстро, — сказал мне Альваро сквозь сон. — Каждое утро она говорит одно и то же. Тяжело то, что день наступит на самом деле.
Я вернулся в Картахену с видом человека, который открыл мир. Застольные беседы в доме семьи Франко Муньеры были теперь не со стихами Золотого века и «Двадцатью поэмами о любви» Неруды, а с абзацами «Миссис Дэллоуэй» и бреднями ее нахального персонажа Септимуса Уоррена Смита.
Я вернулся другим, беспокойным и угрюмым до такой степени, что Эктору и маэстро Сабале я показался сознательным подражателем Альваро Сепеды. Густаво Ибарра, с его участливым карибским сердцем, позабавился моим рассказом о ночи в Барранкилье, между тем как открывал мне, правда, в час по чайной ложке, греческих поэтов, каждый раз все более углубленно, за исключением Еврипида, которого ценил, но мне так никогда и не открыл свои суждения о нем.
Он мне открыл Мелвилла. Литературное деяние Моби Дика. Грандиозную проповедь об Ионе, для обветренных китобойцев во всех морях мира под огромным сводом, сооруженным из грудной клетки кита. Он одолжил мне «Дом о семи фронтонах» Натаниела Готорна, который оставил во мне отпечаток навсегда. Мы замыслили вместе теорию о роковой неизбежности ностальгии в скитаниях Улисса, Одиссея, в которой мы потерялись безвыходно. Полвека спустя я встретил эту теорию в виртуозном тексте Милана Кундеры.
В тот же самый период состоялась моя единственная встреча с великим поэтом Луисом Карлосом Лопесом, более известным как Одноглазый, который изобрел очень удобный способ быть мертвым, не умирая, и похороненным без погребения и надгробных речей. Он жил в историческом центре в историческом доме исторической улицы дель Таблон, где родился и умер, никого не побеспокоив. Он виделся с небольшим количеством постоянных друзей, между тем как его слава великого поэта росла при его жизни, как растет только посмертная слава.
Его звали Одноглазым, хотя он им не был, потому что в действительности он был только косоглазым, а также от особой манеры, которую было трудно определить. У его родного брата Доминго Лопеса Эскауриасы, главного редактора газеты «Эль Универсаль», всегда был один и тот же ответ для тех, кто его спрашивал о брате:
— Он там.
Это казалось отговоркой, но было единственной правдой: он был там. Более живой, чем кто-либо другой, но также с преимуществом быть таким, чтобы об этом не слишком знали, отдавая себе отчет во всем и решивший похоронить себя заживо. О нем говорили как об исторической реликвии, и больше всего те, кто его не читал. Сколько-то времени после того как я приехал в Картахену, я не пытался увидеть его, из уважения к преимуществу невидимых людей. Ему тогда было шестьдесят восемь лет, и никто не ставил под сомнение, что он был выдающимся мастером языка всех времен, хотя нас было мало тех, кто действительно знал цену редчайшему уровню его выдающейся деятельности.