Я не знал, что сказать, погрузившись в молчание, тяжелое, как свинцовый рудник, в гвалте зала. Никогда я не грезил об удаче той встречи. У меня было впечатление, что в этом общем шуме друзей каждый вносит свою лепту в общую неразбериху, недостатки и достоинства каждого смешивались друг с другом. Но никогда мне не приходило в голову, что я мог разговаривать об искусстве и славе наедине с человеком, занесенным уже много лет в энциклопедии. Сколько раз на рассвете, пока я читал в одиночестве моей комнаты, я воображал волнующие диалоги, которые я хотел бы вести с ним о моих литературных сомнениях, но при солнечном свете они растворялись без остатка. Моя робость возрастала, когда врывался Альфонсо со своими чудовищными идеями, или Херман оспаривал поспешное мнение маэстро, или Альваро отбивал охоту своим проектом, который выводил нас из себя.
К счастью, в тот день в «Джэпи» дон Рамон взял на себя инициативу расспросить меня о том, как продвигаются мои чтения. Тогда я читал все, что мог найти на испанском из потерянного поколения. С особым вниманием к Фолкнеру, конечно, которого я выслеживал, с кровавой тайной бритвенного ножа, из какого-то странного страха, что в конечном счете он окажется не больше, чем изворотливый риторик. После того как я это сказал, меня охватил стыд, что это было похоже на провокацию, и я попытался сгладить ситуацию, но дон Рамон не дал мне времени.
— Не беспокойся, Габито, — ответил он мне невозмутимо. — Если Фолкнер окажется в Барранкилье, он появится и за этим столом.
С другой стороны, я обратил его внимание на то, что Рамон Гомес де ла Серна заинтересовал меня так, что я процитировал его в «Жирафе» наравне с другими бесспорными романистами. Но объяснил ему, что сделал это не из-за его романов, потому что, кроме «Шале роз», мне мало что нравилось у него, меня интересовала дерзость его гения и словесного таланта, но только как ритмическая гимнастика, чтобы научиться писать. В этом смысле я не помню жанра более интеллектуального, чем жанр его знаменитых грегерий. Дон Рамон прервал меня своей язвительной улыбкой:
— Опасность для вас заключается в том, что, не осознавая того, вы также учитесь писать плохо.
Тем не менее, прежде чем закрыть тему, я узнал, что посреди его фосфоресцирующего беспорядка Гомес де ла Серна был хорошим поэтом. Такими были его ответы, немедленными и мудрыми, и мне едва доставало нервов, чтобы усвоить их, ослепленному страхом, что кто-то прервет тот единственный случай. Но он знал, как распорядиться случаем. Его обычный официант принес кока-колу к одиннадцати тридцати, и он, казалось, не заметил этого, но выпил ее глотками с самокруткой, не прерывая объяснений. Большинство клиентов приветствовали его громко от двери: «Как дела, дон Рамон?» И он отвечал, не глядя на них, взмахом своей руки артиста.
Пока дон Рамон говорил, он направлял украдкой взгляды на кожаную папку для бумаг, которую я сжимал обеими руками, пока слушал. Когда он закончил пить первую кока-колу, скрутил сигарету, как отвертку, и заказал вторую. Я попросил себе тоже, хорошо зная, что за этим столом каждый платит за свое. В конце концов он спросил меня, что это за папка для бумаг, такая загадочная, в которую я вцепился, как в доску при кораблекрушении.
Я рассказал ему правду: это была первая глава, пока еще в черновике, романа, который был начат по возвращении из Катаки с моей матерью. С решительностью, на которую я никогда вновь не был способен на перекрестке жизни или смерти, я положил на стол папку для бумаг напротив него, открытую как бы случайно. Он уставился на меня своими прозрачными глазами опасной синевы и спросил немного удивлено:
— Вы позволите?
Она была напечатана на машинке с бесчисленными исправлениями, в рулонах бумаги для печати, сложенных, как мехи аккордеона. Он надел, не торопясь, очки для чтения, развернул ленты бумаги с профессиональным мастерством и устроил их на столе. Он читал без единого жеста, без складки кожи, без изменения дыхания, едва колеблющегося в ритме его мыслей. Когда он закончил две полные ленты, он вновь сложил их молча со средневековым искусством и закрыл папку для бумаг. Тогда он спрятал очки в чехол и сунул его в карман.
— Видно, что это еще сырой материал, что логично, — сказал он мне с большой сердечностью. — Но это хорошо.
Он сделал какие-то сторонние замечания насчет управления временем, которое было моей проблемой жизни и смерти, несомненно, самой трудной, и добавил:
— Вам надо осознавать, что драма уже произошла и что персонажи нужны там, только чтобы ее воскресить, так что вы должны управлять двумя временами.
После нескольких технических уточнений, которые мне не удалось оценить по моей незрелости, он посоветовал мне не называть город в романе Барранкилья, как я это решил в черновике, потому что это название настолько связано с реальностью, что оставляет мало пространства читателю для воображения. И закончил насмешливым тоном:
— Или станьте мужланом и надейтесь на то, что оно упадет с неба. В конце концов, Афины Софокла никогда не были теми же Афинами, что в «Антигоне».