— Опять отговорки. Я знаю одно: мои укажания надо выполнять точно.
Пшебыльский чуть было не щелкнул каблуками.
— Ян будет работать с нами!
Гусарские рудименты в психике Пшебыльского несколько развеселили Будзиковского. Заметил мягче:
— Давно пора. Штолько лет ел наш хлеб.
— И тушенку.
— Что? Шолдатские оштроты.
— Простите.
— Впрочем, вы тоже едите нашу тушенку, — усмехнулся Будзиковский, довольный своим умением парировать чужие остроты.
— Но я…
— С идейной приправой, хотите шкажать, — совсем уж повеселел Будзиковский. — Но подходит поежд! — и, волоча ногу, отправился на свое место.
Пшебыльский устало оперся о стойку. Снова он стал сутулым, больным, старым. В такие минуты ему не верилось, что есть на белом свете Лондон, Нью-Йорк, пан Войцеховский, польские патриоты. Он даже не верил, что под полом в его квартире запрятан чемодан с пачками долларов и фунтов стерлингов. Все как мираж, как бред, как мучительный сон без пробуждения. Видно, правильно написано в библии: как рыбы попадаются в пагубную сеть и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них.
Вот именно: в бедственное время!
Будзиковский сел на свое место, снова развернул газету. Со стороны могло показаться, что человек совершенно спокоен. Если что-нибудь и волнует его в данный момент, так лишь газетные сообщения о переговорах в Женеве по поводу разоружения, судьба Тайваня или очередное землетрясение в Японии.
А в душе Ежи Будзиковского кутерьма и ералаш. В то время как он, Ежи Будзиковский, шляхтич, наследник фамильного поместья под Острувом, офицер, вынужден иметь дело с грязными буфетчиками, в своей собственной стране должен прятаться, как крыса, всего бояться, ходить в жалком потертом костюмчике, какой-то смерд, нарушивший присягу, бросивший армию, не уехавший с ними в Иран, теперь в Польше стал важной шишкой, начальником. Верно, есть у него и дом, и жена, и машина…
Мстить! Уничтожать! Другого выхода нет. Какая разница, на кого работать? На американцев? На англичан? На эмигрантов? Все равно. Важней, против кого работать. А он воюет против таких, как Станислав Дембовский. Они враги. Кровные. На всю жизнь. До конца!
Будзиковский налил в стакан минеральной воды. Вода была теплая, горькая, противная. От такой воды наверняка и бывает у людей тоска. Смертная. От которой выть хочется.
Спохватился: а не узнает ли его Дембовский, если они встретятся? Едва ли! Родная мать не узнает теперь бедного Ежи в дурацком рябом костюме, с истасканным старым лицом, с потухшим взглядом, свидетельствующим об угнетенном состоянии духа и хроническом несварении желудка. С этой стороны опасности, пожалуй, нет. Все же лучше, пока Станислав в городе, нигде не появляться. Чем черт не шутит!
9. Выносливая штука — сердце!
С той самой первой минуты, когда поезд отошел от перрона гданьского вокзала, Ян Дембовский припал к окну. Мелькали пригородные постройки, полосатые переезды, проселки, обсаженные вишнями и яблонями, дальние фольварки, новые фабричные трубы с веселыми чубами дыма, остовы разрушенных зданий с черными провалами глазниц, как незарубцевавшаяся память о войне…
А он смотрел, смотрел… Родина!
Хорошо, что человеческое сердце — выносливая штука!
…Я знаю, что творится на душе у человека, после долгого отсутствия возвращающегося на родину! Вот так же стоял и я у вагонного окна и ждал: сейчас, сию секунду над темной зеленью парков чудом блеснет немеркнущее золото лаврских куполов, загудит под колесами присмиревшего поезда мост, голубой свет днепровской струи зальет вагон, и с палубы праздничного, подвенечной белизны парохода, что торжественно плывет вниз к далекому морю, кто-нибудь приветственно помашет платком.
Неужели снова, сняв шляпу, буду стоять я на Владимирской горке, увижу Подол, Труханов остров, курчавые дымы Дарницы, пройдусь по Крещатику, по Прорезной, под шумящими над головой фундуклеевскими каштанами!
Неужели снова найду ту маленькую улицу на далекой окраине, что и называется Дикой, поднимусь на второй этаж старого, виноградом увитого дома, постучусь и услышу голос, звучавший мне в дальних краях, увижу глаза, светившие мне на чужбине, губами почувствую тепло ее руки!
Нет, не войду в дом, не постучу. Лишь издали посмотрю на дикий виноград, на два окна, за которыми… Впрочем, и говорить и думать об этом незачем!
…Я знаю, как возвращаются на родину. Понимаю, почему не отходит от вагонного окна мужчина с темным от загара и странствий лицом, с невеселыми морщинами у рта и светлыми волнистыми волосами, которые издали кажутся седыми.
Поезд еще медленно подходил к станции, а Ян Дембовский уже увидел встречающих: отца, мать, брата, сестру, Элеонору.
Выскочил на ходу. Высокий, худощавый, родной — и чем-то чужой. Может быть, таким его делала непривычная форма английского солдата?