Читаем Жить не дано дважды полностью

Как-то ночью я заглянула в палату. Тусклая лампочка освещала большую комнату, уставленную кроватями. Кажется, все спали. Я хотела прикрыть дверь, как услышала шепот:

— Оленька…

Вгляделась в полумрак — летчик. Он поднял руку, позвал к себе. Я подошла.

— Вам плохо? Почему не спите?

— Нет, Оленька, мне хорошо, — спокойно и грустно улыбнулся он. — Я слышал голос комиссара минут десять назад. Он здесь?

— Здесь.

— Позовите его, Оленька!

Ничего особенного в его просьбе не было, но мне почудилось в ней что-то недоброе. Хотела дождаться, когда комиссар выйдет из палаты, — и если не спросить, то хотя бы по лицу его понять, о чем говорил с ним летчик. И не дождалась — как приткнулась у двери бельевой, так и уснула сидя. Я очень уставала: стирала, мыла посуду, писала раненым письма, разносила обеды по палатам, читала книги, штопала белье, мыла полы. Мне очень хотелось хоть немного помочь — и раненым, и обслуживающему персоналу, всем было трудно.

Проснулась — Лида меня сжала в объятиях. Она уже заступила на смену. Веселая, счастливая. Видно, успела уже повидаться со своим летчиком. Шепнула мне на ухо, что его выпишут в конце этой недели. Я вспомнила о комиссаре, открыла рот и — ничего не сказала.

В коридоре прогремели костыли.

— Сестрица! — позвал раненый Лиду.

Начался обычный госпитальный день.

Вечером я ушла домой. Восемь километров по глубокому снегу в рваных валенках. Начиналась метель. Я ругала себя — можно было не идти, дома меня никто не ждал. Но было предчувствие, что есть письмо от Сережки.

Письмо не пришло. В доме застоявшийся нежилой холод. Забор кончился, топить нечем. Одеревенелыми пальцами сжимала ручку и писала Сережке:

«…что бы ни случилось с тобой, ты мне будешь самым дорогим…»

Утром я собралась в Москву. Добралась во второй половине дня. Сначала к Платончику — отнесла ему пайку хлеба. Потом в госпиталь — к маме и Нате, мы больше месяца не виделись. И только поздно вечером заглянула к Сережке домой узнать у матери, нет ли писем. Там я заночевала: писем не было, а Сережкина мама не отпустила меня. Чуть не до утра проговорили. Пили жиденький морковный чай и говорили о Сережке. Мне даже радостно стало — как будто он с нами сидел.

В госпиталь я вернулась на другое утро. Едва вошла в коридор, почувствовала — что-то случилось. Ходячие больные толпились группами. Мелькнуло растерянное лицо нянечки. Я добежала до дежурной — вскрикнула: Лида плакала и хохотала. Кто-то пытался ее чем-то напоить, но колбочка билась о зубы, и жидкость стекала по подбородку. Кто-то тронул меня за руку — нянечка, зовут на кухню.

На кухне я все узнала. Летчик попросил выписать его в тот день, когда Лида не будет дежурить: она молодая, красивая, зачем ей калека?

С Лидой я встретилась только в полдень. Она была спокойна и угрюма. Она даже некрасивой стала. В руках у нее два подносика с лекарствами.

— Помоги, — попросила она.

Я взяла подносик и вошла вслед за ней в палату — не в ту, где лежал летчик, а в другую. В этой палате лежали два немецких летчика. Один — белобрысо-бесцветный, лет тридцати, второй — совсем мальчик, лет семнадцати, похожий на белокурого херувима. Лида молчаливо обходила койку за койкой — подавала порошки, таблетки, микстуру. Добралась до немцев. И вдруг с непостижимой ненавистью она сказала:

— Травить бы вас, а не лечить, гады…

Мальчик испуганно улыбнулся, а белесый прикрыл глаза. Они не поняли ни слова, они угадали по голосу. Я укоризненно посмотрела на Лиду — разве можно так? Все мы ненавидим врага, все мы готовы воевать с врагом. С тем врагом, у которого нет лица, только гремящая маска. А эти двое — искалеченные. Не верилось мне, что враг так обыкновенен, похож на человека. Наука ненависти дается не сразу.

Вечером мы с Лидой сидели на диване в коридоре. Сидели, тесно прижавшись друг к другу, и молчали. Горе ее было слишком свежо, чтобы говорить о нем.

Она только сказала:

— Я все равно найду его. Разыщу, где он, и привезу.

Я ей верила, она найдет, это — Лида. Я бы тоже нашла Сережку, случись с ним такое…

Мне пришлось вскоре уйти из госпиталя — тяжело заболела мама.

6.

Мама болела долго — у нее был брюшной тиф, — поправлялась медленно. От худобы она стала совсем маленькой. Даже волосы отрастали медленно. Ее демобилизовали, но она возвратилась на работу в госпиталь — вольнонаемной. Она сама удивлялась, что выжила, говорила: «Меня спасли дети. Мне необходимо было ради них жить». А когда вернулась на работу в госпиталь, сказала нам: «Я должна, девочки мои, что-то делать для Родины в такой трудный час».

Если должна мама, то разве не должна я? Я снова ходила в райком комсомола, ходила в военкомат. Меня отсылали — иди учись. С осени в школе начались занятия. Не было тетрадей — писали, кто на чем мог придумать. На каких-то бланках. На старых книгах. На газетах. Здание не отапливалось. А мы все кое-как были одеты. Но учились старательно. Повзрослели очень, поняли многое.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже