А мне нравился тетки Фроси мужик. Когда он постарел, мы с ним порою беседовали. О житье-бытье, о делах огородных, садовых, о рыбалке, конечно.
Высокий, костистый, вовсе беззубый, со впалыми щеками, бедовал он в летней кухнешке, но никогда не жаловался. Рассказывал про мышь, которая приходит к его завтраку и не боится. Про умных пауков, какие сети плетут не ошибаясь. Про диких древесных пчел, которые поселились в наличнике дверей, изрешетив его словно соты. Он их не трогал. Садился рядом и глядел на непонятную чужую жизнь. «Тоже ведь все свое… — мне растолковывал. — Порядок. Одни — сторожат, другие — мусор тянут, третьи — харчи несут. Премудрые…»
Мне нравилось это наивное удивление чужой непонятной жизнью. Я сам такой.
Зимою сосед мой рыбачил со льда: жерлицами — на щук, мормышкой — на окуня, «пулькой» — на судака. Летом — огород. Он — большой. Много земли. Тетка Фрося в свое время отхватывала у соседей, там и здесь. Даже в суд подавала за эти клочки.
Так что огород просторный. Хватало соседу работы. С ранней весны до снега.
Когда он постарел и стал силу терять, к прежним «дураку» да «пьянице» прибавилось «лодырь» да «обжирала».
Оставив жену в просторном доме, сосед удалился на жительство в летнюю кухню. Там — печка, кровать да стол.
А потом началось вовсе горькое. Сосед стал терять память. Как-то приехал я зимой, зашел в кухню, где жил старик, а там — тетка Фрося. Сидит возле печки, растапливая ее, объясняет мне:
— Говорит, забыл, как надо печку топить. Как дитё… Вот топлю ему.
Я поглядел на растерянного соседа, на тетку Фросю, послушал ее, погоревал и немного порадовался. Ведь недолюбливал я ее. А теперь увидел, что она все понимает. Это — мудрость на склоне лет. Плохо ли, хорошо, но рядом полвека прожили. Теперь дотянут помаленьку, помогая друг дружке.
Так я думал.
Но уже через неделю тетка Фрося отправила своего немощного супруга в дурдом. «Сама — больная, за мной бы кто глядел…» — постановила она с прежней твердостью. Там старик прожил недолго. Схоронили.
Теперь вот и она померла. Господи, упокой…
Но умирала тоже непросто. Страдала, кроме прочих болезней, повышенным кровяным давлением. Глотала таблетки. Нынешней зимой случился инсульт. Отнялась правая сторона тела: рука и нога. Шевельнуть не может. Плашмя лежит, но головой соображает и языком ворочает.
Ухаживали за ней наследники: племянник мужа с женой. Воды поднести, лекарство подать, покормить и прочее.
Уже на другой ли, третий день, помыслив, тетка Фрося спросила:
— А если я есть не буду, то сколь проживу?
Ей что-то ответили, успокаивая, но она гнула свое:
— А если я и воду не буду пить?
В ответ опять уговоры да успокоенья.
И тогда, как всегда, слушая лишь себя, тетка Фрося постановила:
— Не буду ни есть, ни пить. Не троньте меня.
Она закрыла глаза и больше уже не открывала их, не отзываясь и отвергая всякую помогу.
Неделю она вроде все слышала, чуяла, но молчала, не открывая глаз и плотнее сжимая пересохшие губы, когда пытались ее хотя бы попоить. Потом впала в забытье до самой кончины.
Нынче — весна. Птицы с юга летят. Вот-вот и мы тронемся от городского нашего жилья на летованье, в поселок. Там — первая зелень, тишина, покой.
И снова о тетке Фросе.
Последнее лето, оставшись вовсе одна, она вдруг вечерами приладилась песни петь.
Солнце сядет, отступает жара. Тетка Фрося выбирается из дома на крылечко. Посидит, повздыхает, потом начнет:
Поет она, конечно, лишь для себя. То — громче, то — тише. Порою вовсе слов не разобрать. Но зачем слова? Это — не песни, это — жизнь, далекие дни ее. Такие далекие, что уже и не разглядеть.
Тетка Фрося на рассказы о жизни своей была скупа. Что-то если и скажет, то ненароком. Знаю, что росла она без отца на хуторе Ерик.
Революция, белые, красные… Долго на Дону полыхало. Пока не выгорело. Где-то там затерялся, пропал родной батенька.
О себе тетка Фрося говорила скупо. И то лишь под конец жизни. Что-нибудь вспомнит, скажет слово-другое:
— Жили в коммуне… Кулеш в бригаде давали. По два черпака. Юшка… Пашанина за пашаниной гоняет с дубиной. Через край пьешь. Мамушка меня жалела, свое отдавала…
А потом и мать куда-то исчезла. Кажется, в тюрьму посадили. Тяжкие были времена.
Летние вечера долги. Светлые сумерки. По двору топает ежик, шуршит, что-то ищет, потом хрумкает — значит, нашел поживу. Кошка трется о ноги, мурлычет, прощается перед сном. Тишина.
В соседском дворе, на крылечке, старая женщина негромко поет о жизни своей: