– За что это тебя исколотили так? – спрашивали его. Он обтирает кровь, которая льет из носа, и молчит; а другой парень за него и говорит:
– Сапогами хотел раздобыться, да изловили, псы окаянные.
На погосте куча народа стояла. Смотрю, два мещанина в синих азямах[17]
держат за руки бабочку молоденькую, а молодой русый купчик или мещанин мыло ей в рот пихает.– Что это такое? – говорю.
– Мылом, – говорят, – раздобывалась, да брюхатая; так бить ее купцы не стали, а вот мылом кормят.
– А вы зачем даете ее мучить?
– Попалась. Сама себя раба бьет, что не чисто жнет.
– Батюшки! отнимите меня. Я ведь только на пеленочки кусочек хотела взять, – стонала баба.
Купец ковырнул ногтем еще мыла и сунул его в рот бедной женщине.
Я побежал в избу к становому. Становой сидел у раскольницы Меланьи и благодушествовал с нею за наливкой.
– Милости просим, господин честной! – сказала мне подгулявшая Меланья.
Я рассказал становому об истязании бабы и просил его идти и отнять ее. Он махнул рукой и предложил мне наливки.
– Они, – говорит, – свое дело знают; сами разберутся.
Я настаивал. Становой послал на погост десятского, а сам налил новый стаканчик и сказал мне:
– То-то, господа! ведь это ваше самоуправление. Чего ж вы к нам ходите? – Самоуправление и самоуправство, по его мнению, одно и то же.
Прежний Настин барин умер, и Маша умерла по двенадцатому году; ее уморили в пансионе во время повального скарлатина. Старшая ее сестрица напоминает Ольгу Ларину[18]
: «полна, бела, лицом кругла, как эта глупая луна на этом глупом небосклоне». Матушка не видит дочерней пустоты и без ума от тех, кто хвалит ее «нещечко». Зато Машин братишка, Миша, отличный мальчик. Ему теперь четырнадцать лет, и он учится в губернской гимназии. В его лета мы и не думали о том, о чем он говорит сознательно, без фраз, без аффектаций. Училища не боится, как мы его боялись. Рассказывает, что у них уж не бьют учеников, как, бывало, нас все, от Петра Андреевича Аз-на[19], нашего инспектора, до его наперсника сторожа Леонова, которого Петр Андреевич не отделял от себя и, приглашая учеников «в канцелярию», говорил обыкновенно: «Пойдем, мы с Леоновым– Вот, – говорит он, – учитель русской словесности: какая душа! Умный, добрый, народ любит и все нам про народ рассказывает.
– А ты любишь народ? – спросил я Мишу.
– Разумеется. Кто же не любит народа?
– Ну, есть люди, что и не любят.
– У нас весь класс любит. Мы все дали друг другу слово целые каникулы учить мальчиков.
– И ты учишь?
– Учу.
– Хорошо учатся?
– О, как скоро! как понятливо!
– Ты, значат, доволен своими учениками?
– Я? Да, я доволен, только…
Нас позвали ужинать.
Когда я лег спать на диване в Мишиной комнате, он, раздевшись, достал из деревянного сундука печатный листок и, севши у меня в ногах, спросил:
– Вы знаете эти стишки Майкова?
– Какие? прочитай.
Мальчик начал читать «Ниву». Он читал с большим воодушевлением. На половине стихотворения у Миши начал дрожать голос, и он с глазами, полными чистых юношеских слез, дочел:
Мы с Мишей крепко пожали друг другу руки, поцеловались и расстались на другой день большими приятелями.