Сам он провёл в кафолической империи десять лет. За это время на мальчишку, потом на подростка и юношу оказывалось всяческое моральное давление, а ведь искусство покорять души опасных варваров в империи было ещё с римских времён и, в отличие от многих других искусств, не деградировало. Но кафоликом он так и не стал, и не только потому, что ему рано или поздно предстояло вернуться к своему народу, цепко державшемуся за арианскую догму. Нет! Из его деятельности во второй половине его жизни, когда он стал независимым государем, неминуемо вытекают иные выводы, а мои личные с ним неоднократные беседы показали, что эти иные выводы верны. Он увидел ещё тогда, заложником будучи, не только блеск украшений на теле империи и кафолической церкви — он увидел и их язвы, болезни, слабости. Сын культурнейшего среди варваров Европы народа, имевшего письменность и достаточно развитую систему понятий, чтобы именно гот Вульфила дерзнул перевести Писание на готский язык, сын царственного рода, не успевшего выродиться и рождавшего детей поистине львами, а не тиграми и рысями, — он был одарён всеми чувствами, присущими сынам человеческим, в превосходной степени. И, оказавшись на константинопольской, скажем так, сторожевой вышке, дающей максимально дальний обзор, он увидел всё, что только доступно взгляду желающего увидеть и понял всё, что только доступно желающему понять увиденное и услышанное. Правда, латынью овладел лишь устно, писать и даже читать на этом языке так и не стал даже в конце жизни — был запрет на грамоту врагов, чтобы не проникла отрава в души детей готских, так что не через чтение и письмо, а всеми иными способами познавал он мир. А в мире том познал он и религиозную войну, бушевавшую по всей империи. Везде лилась кровь кафоликов и ариан, монофизитов и несториан, иудеев и самаритян, огнепоклонников и митраистов, язычников всех толков — как поклонявшихся местным божествам, так и богам эллинским и старо-римским. И эта война была с одной стороны союзницей его народа, отвлекая значительную часть имперской силы на самоистребление, а с другой вызывала у него лютое отвращение. И когда он через немалое время стал королём Италии и Паннонии, то оказалось, что любой враг империи, независимо от его веры, может рассчитывать на спокойную жизнь в остготской державе, лишь бы признавал власть Теодериха и не хватал за горло инаковерующих. И это было не голой политикой, а человечностью. Но много воды и крови утекло, пока он смог проявить эту человечность! И — это моё мнение, но даже у меня самого вызывает сомнения немалые: он, пожалуй, перегнул с этой человечностью, не позаботившись о том, чтобы его преемники шли именно по его пути, а также о том, чтобы уничтожить или изгнать тех, кто разрушил его дело. Я и сейчас не могу сказать — было ли это возможно. Ведь я был рядом с ним — и мне тогда это не приходило в голову. Так мне ли его судить? Но и не сказать этого не могу — слишком страшной ценой оплачена незавершённость его дела. Думай и об этом тоже.
К моменту выступления Тиудимера против империи там уже знали об этом грядущем событии. В Константинополе сидели разумные политики. Они не казнили Теодериха, а вернули его отцу. Это было и попыткой умаслить короля остготов, и подведением к нему человека, с которым были знакомы, который в случае переговоров окажется рядом с отцом и — будучи, каким казалось, известным им, сможет быть вычислен и предугадан по части подаваемых им советов. И опять же — империи не приходилось себя винить в жестоком к юному заложнику отношении, была надежда на его если и не благодарность, то хоть на понимание. В общем-то неглупо было задумано, ничего не скажешь…
В 471 году Теодерих вернулся к отцу, привезя множество даров от императора Льва. Вскоре молодой принц совершает без ведома отца поход во главе шеститысячного отряда добровольцев-дружинников против короля сарматов-язигов Бабая, старого врага остготов.