Когда Иван вернулся и прошел в большую комнату, на низком столике уже рассиялась сервировка и опять же множились хитроумным узором, как в калейдоскопных запрятанных в картонную трубочку зеркалах, сверкали, двигались перед глазами Ивана водка и вино, икра и балык, колбаса и шпроты, черт и дьявол и просто не понять, что. Настя переоделась в светлое платье, на фартуке – клоун в красном колпаке с белой кисточкой. И глаза хорошие – насмешливые, будто бы хочет сама над собой захохотать, но нет времени, и от этого Ивану сделалось хорошо и покойно, как бывало на сеновале, когда утром сквозь щель смотрел на растопыренную звезду, похожую на паучка. «Выпью водки! – подумал он и почесал нос. – Может быть, даже много выпью… Дождь идет, горючка кончилась, трактора вязнут…»
– Ну, Иван, начнем, пожалуй! – садясь, сказала Настя и, наконец, улыбнулась. – Предлагаю выпить за открытие дома-музея современной меблировки.
Настя презрительно ткнула пальцем в спинку кресла, на котором сидела.
– Сама не знаю, что со мной произошло, – совсем насмешливо произнесла она, – наверное, помрачение, как местные старухи выражаются… Не мещанка же я, а вот… Бывает, что человек сам себя понять не может. – Она закинула голову и рассмеялась.
Иван рассудительно покачал головой: он понимал не только боязнь Насти показаться в его глазах смешной, но и то понимал, почему ей уютнее жить среди всех этих вещей, ни на мгновение не оставляющих человека наедине с самим собою.
– А мне нравится! – сказал он. – Удобно, и все нужное… А вы сами-то что будете пить, Настя?
– Вино.
– А я водки.
Они молча чокнулись, выпили, начали есть. Барабанил нудно по крыше и стеклам дождь, пахло из открытой форточки осенней рябиной и рано увядшей черемухой, какой-то человек с чавканьем вытаскивал из грязи сапоги, и его было жалко, когда представлялось, что человеку еще идти и идти, а вот Иван и Настя сидят в тепле и электричестве, все кругом блестит да сияет.
– Вот масло.
– Вижу… Я уже мазал.
Надо было разговаривать, но Иван мог говорить только о Любке Ненашевой, а Настя – о своем полярнике, из-за которого она бросила Ленинград.
– Давай, Настя, еще выпьем! – вдруг горячо сказал Ванюшка, с маху решив о Любке Ненашевой больше не думать. – Выпьем за хорошее, с плохим сами справимся.
Настя полулежала в кресле, глаза были прикрыты.
– Как ты легко перешел на «ты»! – тихо, не открывая глаз, проговорила Настя низким голосом. – А ведь на самом деле трудно произносить: «Вы, Иван!» Легче и понятнее: «Ты, Иван!» – Она помолчала. – И как трудно: «Ты, Станислав!» Обязательно надо: «Вы, Станислав!»
Полярников Иван видел: в унтах, толстых шубейках, шапки – втрое больше головы. Последним пароходом «Козьма Минин» они ехали в Обскую губу, чтобы там пересесть на вертолет, а с вертолета на ледокол. Они нравились Ивану – простые, веселые. Полярники на палубе стояли прямо и гордо, словно их фотографировали, но ведь ехали не на курорт. Правда, Иван тогда подумал: «Четыре месяца ночь? Ну и что? У нас девять месяцев зима и солнца сроду не бывает – тучи да тучи…»
Ивану тоже хотелось Насте сказать, что имя Любка – сильно неудобное имя. Как ее на людях называть, если не Любкой? Любовь – куры от смеха попадают, Любаша и Люба – так только дома называть можно. Что и говорить, не повезло Насте и Ивану с именами этих, которые не люди, а наперекосяк!
– Я вот чего не понимаю, – задумчиво сказал Иван. – Коньяк в пальцах греют, это я слыхал, а вот вино… Его тоже надо греть?
– В руках – нет! – сказала Настя. – Ты ее любишь, Иван?
Он прислушался, как звучат слова «Ты ее любишь, Иван?», которые произносили вслух впервые. Мать, скажем, говорила, что он присох к Любке Ненашевой, в деревне – «чокнулся на этой дурехе», писатель Никон Никонович Никонов – «добром не кончится!». Любишь? Чудно звучало, непривычно, словно ни к Любке Ненашевой, ни к Ивану Мурзину не относилось.
– Не говори, не надо! – сказала Настя и отпила большой глоток вина. – Прости, пожалуйста. Как-то вырвалось.
– Ну что ты, Настя! – мягко сказал Иван. – Это я просто долго думаю, как ответить… – Он усмехнулся затаенно. – Люблю, не люблю – это мне трудно сказать… Я за Любку всю жизнь переживаю. Дурная она какая-то, честное слово! Вот в начальной школе учились, вызовут к доске – молчит и вся красная, как галстук. «Покажи Азовское море!» Она – Аральское… А по арифметике – это от смеха умрешь. Лыжи наденет – на бок валится, сено грести пойдет – через час от солнечного удара в тенечке лежит… Вечно у нее то пуговицы нет, то лямка от школьной формы за спиной болтается, то каблук оторвался… И вот замуж вышла… Ну чего хорошего! – Ванюшка осекся, смутился и пробормотал совсем глупое:– Нет, оно, конечно, хорошо, но… Школу бросила…
Настя так и не открыла глаз, Иван замолчал, смущенный и недовольный тем, как много и глупо говорил, и было еще такое чувство, точно он оправдывался перед Настей, но не за то, в чем был виноват. Он вроде бы увиливал, и от этого стало еще осеннее на сердце.
– Дождь все идет? – спросила Настя.
– Чуток посильнее стал. Это хорошо! Небо скорее опростается…