Мать ответила:
– Выходи на работу, прерывай отпуск… Только помни, Иван, я Любке простить ничего не могу, ее в упор не вижу.
Дни шли за днями, прибавлялись заметно; после шести часов над Старо-Короткиным уже не густели суслом темно-синие сумерки, уходящие в ночь, и грань между ночью и днем была четкой – светлое и темное. Одним словом, в минуты, когда Иван в положенное время выходил из тракторного гаража после ремонтных работ или постановки трактора на ночную отдышку, было еще достаточно светло, чтобы видеть каждый старо-короткинский дом и домишко, а Дворец культуры возвышался и сиял, словно торос на Оби.
Со вторника на среду, запомнилось, приняв горячий душ, Иван споро одевался, чтобы идти прямо к родному дяде Демьяну играть в карты, как внедрился в бытовку серьезный человек дядя Валентин Колотовкин и, увидев, что Иван один, солидно ударился в рассуждения:
– Ты вот, Иван, к примеру привести, паром от теплости исходишь, а обратно, к примеру, есть народишко, у которого зуб на зуб не попадает. Ннд-а-а! За дверью Любовь Ивановна стоит – для факта! Замерзла, ровно ночной сторож… Входить боится. Говорит, Иван Васильевич побить может. Куда комсомол глядит?
Хороший был мороз, старо-короткинский, так что дубленка в талию да кожаные тесные сапожки не согревали, и Любка дрожала с ног до головы, лязгала зубами, а разглядев Ивана, принялась еще и нарочно демонстрировать окоченелость на грани смертоносного замерзания. Ванюшка это мигом заметил, внес поправочный коэффициент, но определил, что пальцы на ногах могли подмерзнуть. Втолкнул Ненашеву в бытовку, из которой дядя Валентин Колотовкин тут же тихо исчез, словно испарился.
– Ах! – сказала Любка. – Зачем гуманность? Мне лучше умереть… У писателя Мамина-Сибиряка в школьной хрестоматии рассказано, как от мороза легко помирать. Рассказ «Зимовье на Студеной»… Чего? Ну, даю ногу, все равно отморожена, тебя ожидаючи. Чего? Глупости ты спрашиваешь: какая может быть боль, если нога отморожена?…
– Ладно! Врешь ты все… А теперь больно?
– А-а-а-а-а-а! – завопила Любка. – О-о-о-о-о-о!
Пошли они, естественно, вместе к центру деревни, где стояли дома Мурзиных и Ненашевых – коренных жителей, самых первых, первее нету, и по дороге, хочешь не хочешь, беседовали о ерунде: скоро ли отпустят морозы или как работается Любке на посту рассыльной-учетчицы при председателе Якове Михайловиче. Чем ближе к деревне подходили они, тем длиннее делались паузы, а когда осталось полкилометра до центра, Любка замолчала совсем. Иван молчание поддержал охотно и шагал весело. Вскоре Любка, однако, сказала:
– Глупо и пошло мы себя ведем, Иван! Глупо и трусливо. Любим друг друга; я мужа выгнала, от тебя жена ушла; а живем порознь и даже встретиться боимся. – Она замедлила ход. – Ну я дура, многого не понимаю, но ты-то, ты-то! Почему мы сейчас должны по разным домам расходиться? Я в любом жить согласна, лишь бы вместе. Правда… Ой, Вань, в твоем доме трудно мне будет с тетей Пашей! Но и она отойдет, как я сына рожу Ивана, большеголовенького такого…
Злой был по морозу и вечер, словно его заказали нарочно, как декорации к сцене «Любка Ненашева – Иван Мурзин». И художник попался понимающий. Одну звезду оставил слева (облако проткнула), река Обь, посверкивающая алюминиевой коркой, казалась текущей, живой. Окна в домах желтели, трубы дымили столбом, дорога просматривалась двумя полозами…
– Мам, слышь, мам! – осторожно позвал Иван, когда пришли они в десятом часу вечера в родное его гнездо. – Сегодня ты злыднем, завтра – злыднем, а Иван родится – тоже не отойдешь?
– Тоже! – ответила мать из темноты, где притворялась, будто спит. – Живи как знаешь, а я вам не помощник и не слуга.
И от слова своего не отступала.
За прошедшие с той ночи месяцы старо-короткинский народ не только начисто забыл о скандале, но уже считал, что всегда так и было и будет, как теперь. Незлобивая деревня скандалы вообще забывает мгновенно, наверное, в силу неустойчивости стариковско-старушечьей памяти и большой занятости остального населения. Живот у Любки был еще совсем небольшой, председательша сельсовета Бокова Елизавета Сергеевна, сильная портниха, сшила ей из дешевой материи две свободные одежины, и Любка без стеснения ходила куда хотела: ноги длинные, шея длинная, что под широкой одежиной скрывается – не видно. Только один человек в деревне не простил Любку и Ванюшку – знатная телятница Прасковья, хотя вида не показывала. И так же всегда помнила о Насте Любка Ненашева, которая иногда невольно присутствовала при телефонном разговоре отца с сыном. От громкой телефонной трубки она слышала и первые слова Насти и военно-патриотические разглагольствования Кости, а после тяжело, жалеючи вздыхала:
– Муж любит другую – сильно плохо! Но сердце держать на него при общем сыне – тоже не сахар… – И вдруг меняла тон: – Меня надо четвертовать, Иван! Много зла я тебе принесла…