(На заднем плане я увидел вдруг ледяные торосы — сугробы искристого снега и Нессимовы бутылки шампанского в них, отблескивающие голубоватой зеленью, как древний карп в фамильном пруду. И, словно пытаясь воскресить ушедшее, я поднес к лицу рукава — левый, правый, — я искал следы запаха, запаха Жюстин.)
Я завернул в пустое кафе, где перетирал стаканы одинокий копт-саидянин, столь невероятно косоглазый, что каждый предмет под его взглядом, казалось, начинал двоиться, — и выпил чашку кофе. В дальнем углу, свернувшись на крышке сундука в калачик, тихо, я даже не заметил ее, когда вошел, сидела древняя старуха и курила наргилех [46]; раз в несколько минут пробегал сквозь воду пузырек и лопался с мягким воркующим звуком. Я сел и попытался представить себе всю свою здешнюю жизнь от начала до конца, с тех еще времен, когда я не был знаком с Мелиссой, и до необходимой, не столь уж далекой, наверное, точки, до трезвой обыденной смерти в Городе, полностью слиться с которым мне так пока и не удалось; история эта предстала предо мной до странности завершенной, как будто она и не имела до меня никакого касательства, — просто нить из пестрого плетения александрийского ковра. Неотъемлемая часть городской истории в полном соответствии со всем, что случилось прежде, и со всем, что придет потом. Дух места мягко увлек мое воображение в подводный свой мир, сделав невосприимчивым к личным, индивидуальным ходам мысли. Я утратил даже чувство самосохранения. Больше всего, помню, я сожалел о беспорядочной груде рукописей; их непременно найдут в моей опустевшей квартире. Я всегда терпеть не мог незаконченности, фрагментарности. Я решил срочно их уничтожить, первым делом. Я вскочил — и тут меня осенило: мужчина, там, у проститутки, был Мнемджян. Как мог я не узнать его искореженной спины? Думая о Мнемджяне, я пошел обратно через весь квартал к широким, оживленным улицам у моря. Я шел сквозь фатаморгану узких извилистых переулков, как будто через поле битвы, где полегли друзья моей юности, все до единого, и удивлялся, радовался каждому звуку и запаху — счастье выжившего. На одном из углов стоял факир с лицом, поднятым вверх, и плевал в небо языками пламени — рот его чернел сквозь огонь, рыжие языки плясали у губ, а пламя пробивало в небе дыры. Время от времени он прикладывался к бутылке с горючим, затем снова закидывал голову и выдыхал шестифутовый столб огня. Во всех углах залегли фиолетовые тени, чреватые человеческим опытом, жестоким и поэтичным одновременно. Во мне больше не было места сентиментальной жалости к себе, лишь ожидание зова Города, желание стать частью его воспоминаний, обыденных и трагичных, — если он того захочет. И я воспринял это чувство как симптом зрелости.
Понятное дело, когда я добрел наконец до маленькой своей квартирки и вытащил на свет Божий серые тетрадки с записями, мне уже не захотелось с ними расстаться. Более того, я сел, включил настольную лампу и принялся писать, покуда Помбаль рассуждал о жизни из кресла напротив.
«Вернувшись домой, я молча сижу и вслушиваюсь в тяжелые аккорды ее аромата: запахи плоти, фекалий и трав, сотканные в плотную парчовую ткань ее существа. Странная любовь, у меня даже нет чувства обладания ею — да я и не хотел бы ею обладать. Мы словно соединились в самообладании, товарищи по оружию, по одинаковой стадии роста. Если говорить откровенно, мы надругались над любовью, ибо признали: узы дружбы более сильны и значимы для нас. Для чего я это написал? Только лишь из усердия, из желания высказать как можно искреннее все, что я знаю о мире, где был рожден и где делил минуты глубочайшего одиночества — минуты соития — с Жюстин. Ближе к правде мне не подобраться».
«Не так давно мы долго не могли увидеться в силу каких-то особенных обстоятельств, и я настолько истосковался по ней, что прошел пешком всю дорогу до Петрантония, лишь бы отыскать и купить бутылочку ее духов. Тщетно. Удивительно терпеливая барышня за прилавком позволила мне перепробовать все имевшиеся у нее в запасе ароматы, раз или два я даже обрадовался было находке. Но — увы! Постоянно чего-то не хватало — может быть, просто тела, запаха тела под легкою тканью духов. И только когда я в отчаянии помянул имя Жюстин, барышня тут же протянула мне искомый флакончик — мы, оказывается, пробовали его первым. "Что же вы сразу не сказали? " — спросила она так, словно я задел ее профессиональную гордость: весь Город — звучало в ее тоне — знает духи Жюстин, кроме меня, недоумка. Узнать их я так и не смог. Духи эти, кстати „Jamais de la vie“, оказались далеко не из самых дорогих или редких».
(Когда я принес домой маленький флакончик, обнаруженный кем-то в жилетном кармане покойного Коэна, призрак Мелиссы все еще обитал там в заточении. Я будто увидел ее сразу.)