Это случалось часто или просто память сама собой увеличила количество подобных историй? Может быть, это случилось лишь однажды, и отголоски случившегося ввели меня в заблуждение. В любом случае, мне часто слышится тот шумок при открывании ею пузырька со снотворным, и тихий звук падающих в стакан таблеток. Даже в полудреме я считал их, чтобы она не насыпала слишком много. Все это, конечно, происходило гораздо позже, а в первое время я звал ее к себе в постель и, застенчивая, замкнутая, холодная, она повиновалась. Достаточно глупо было надеяться, что я смогу растопить ее и дать ей телесный покой, от которого, как мне казалось, должен зависеть покой сознания. Я был неправ. В ней размещался какой-то нераспутанный внутренний узел; она стремилась его распутать, и помочь ей в этом было выше моих сил и как любовника, и как друга. Конечно, я знал все, что знали в то время о психопатологии истерии. Но там скрывалось что-то еще, что, как мне казалось, я мог бы раскрыть за всем этим. В определенном смысле, она искала не жизни, но какого-то единого откровения, могущего придать ей завершенность.
Я уже описывал, как мы встретились — в огромном зеркале «Сесиля», перед открытой дверью в бальную залу, в ночь карнавала. Первые слова, которыми мы обменялись, были сказаны — и это достаточно символично — в зеркало. Ее сопровождал человек, напоминавший меч-рыбу; он ждал, пока она тщательно рассматривала свое темное лицо. Я остановился поправить узел галстука. Она обладала живой естественной искренностью, когда улыбнулась и сказала: «Здесь никогда не бывает достаточно света», на что я не раздумывая ответил: «Для женщин, возможно. Мы, мужчины, менее требовательны». Мы улыбнулись друг другу, и я прошел в направлении бальной залы без всякого воспоминания о ней, готовый навсегда выйти из ее зеркальной жизни. Потом случайность одного из тех ужасных английских танцев, называемого, кажется, «Пол Джонс», оставила меня вальсирующим с ней лицом к лицу. Мы произнесли несколько бессвязных слов — я танцую плохо; и опять, должен признаться, ее красота не произвела на меня никакого впечатления. Это произошло потом, когда она начала вынашивать смутные планы, приводя в расстройство мои критические способности своими острыми проникающими ударами: приписывая мне качества, которые она изобрела сию минуту, обуреваемая лишь безжалостным желанием привлечь мое внимание. Женщины должны нападать на писателей — и с того момента как она узнала, что я писатель, она почувствовала себя расположенной к тому, чтобы показаться интересной, расчленив меня. Все это могло бы весьма льстить моей чистой любви, если бы некоторые из ее наблюдений оказались дальше от цели. Но она была остра, а я слишком слаб, чтобы противостоять такой игре — умственные засады, которые определяют открытый гамбит флирта.
Потом я не помню ничего вплоть до той ночи — той прекрасной ночи на залитом луной балконе над морем, когда Клавдия прижимала теплую ладонь к моему рту, чтобы я замолчал, сама же говорила что-то похожее на: «Скорее,
Бесполезно рассказывать об этом при помощи такого неустойчивого, изменчивого средства, как слова. Я вспоминаю и вижу нечто вроде составной, сложной Клавдии. С грустью я должен усомниться в том, что когда-либо волновал ее — скорее я существовал как некоторая лаборатория, в которой она могла работать. Раньше она ни того, ни другого делать не умела. Я даже убедил ее вести дневник, чтобы прояснить свои далеко не ординарные мысли. И, возможно, то, что я принимал за любовь, было бы просто благодарностью. Среди тысяч отброшенных людей, впечатлений, чувств, предметов изучения я вижу себя, плавающего, дрейфующего, выскользающего из рук. Достаточно странно, но я никогда не встречался с ней как