Чаргейшвили взглянул на часы. Видно было, его что-то глубоко волновало. Артиллерийская подготовка вот-вот кончится. До начала атаки осталось совсем немного — каких-нибудь полчаса. За это время саперы никак не подоспеют. А роте Какабадзе обойти минное поле и трудно и опасно. Трудно потому, что полное бездорожье задержит обходное движение. Опасно потому, что утро выдалось ясное, без обычного тумана, и неприятель легко обнаружит маневр атакующей роты.
Было из-за чего волноваться.
Жалко, что Чаргейшвили не пошел в разведку с проводом. Имея телефон с собой, он сразу бы вызвал саперов. А сейчас, чтобы самому добраться до ложбины да привести оттуда людей, понадобится еще двадцать — двадцать пять минут, а может, и больше: обратно придется ползти в гору.
Двадцать — двадцать пять минут! Но ведь эти-то минуты и должны решить исход атаки. За это время немцы смогут восстановить боевой порядок, нарушенный артиллерийской подготовкой, — и тяжело тогда придется роте Какабадзе.
Малейшее промедление не только сорвет атаку, но и будет стоить нам лишней крови.
Все это ясно представилось Чаргейшвили. И тогда, в этот час испытания мужества, он решился на трудное дело.
— Нет, пойдешь ты, — сказал Чаргейшвили раненому товарищу. — Доберешься — объяснишь все, а я уж тут как-нибудь...
Чаргейшвили понимал, насколько ответственно и опасно было его решение, но он надеялся на себя, на свой опыт, сноровку, на все то, что ему дали двадцать месяцев войны. Не он ли в прошлом году под жестоким огнем за полтора часа вырвал жала у двух сотен фашистских мин?!
Правда, обстановка сейчас сложнее, но зато немец разбросал здесь мины наспех, многие даже простым глазом заметны.
Пули, словно осы, жужжали над ним, ложились совсем рядом, вздымая гривы песка и снега. Одна пуля задела миноискатель. Но Чаргейшвили даже не попытался распознать — шальная это пуля или немецкие наблюдатели заметили его.
Не теряя времени, он спокойно делал свое дело. Он был захвачен только одной мыслью — успеть проложить дорогу атакующей роте, и оттого, что успех этой атаки во многом зависел от него, он забыл, что ежесекундно рискует жизнью.
Сейчас он один находился в смертельном кругу. То полз, то, согнувшись, становился на колени, чтобы удобней было держать миноискатель. В мерное гудение наушников все чаще и чаще врывался такой знакомый резкий визг.
Да, мин было много. Он осторожно разгребал озябшими руками неглубокий снег, прикрепляя к длинной веревке черные, похожие на банку, мины. Над его головой со свистом проносились наши снаряды. Они разрывали курганы, громовыми раскатами сотрясали морозное утро.
Это было хорошо. В грохоте артиллерийской канонады едва ли немецкий наблюдатель угадает, что противник взрывает минное поле. А Чаргейшвили решил подрывать по нескольку мин сразу, чтобы успеть к сроку.
Ловкость каждого его движения, точность каждого взгляда были доведены до предела. Четыре ряда мин уже подорвал он, и четыре мощных раската затерялись в орудийном гуле. Изуродованная, почерневшая тропа дышала горячим дымом.
Дело ладилось.
Тем временем бойцы Какабадзе начали занимать исходное положение. Несколько перебежек — и рота, как было намечено, развернулась для броска перед третьим курганом, возле того места, где Чаргейшвили готовил ей дорогу.
Некоторые бойцы подползли настолько близко к соседним курганам, что чувствовали, как дрожит под ними промерзшая земля. Доверяя своим батарейцам, они лежали спокойно, неподвижно.
Но вот прокатились последние, самые оглушительные залпы, и затем разрывы стали уходить за курганы, в глубину немецкой обороны.
— Вперед! — крикнул Амиридзе.
Нарастающий шум атаки Чаргейшвили услыхал, когда ему оставалось подорвать последние мины.
Он заторопился. Прикрепил к веревке две мины, потянулся к третьей... Пуля ударила в ногу.
Он продолжал работать.
Вторая пуля раздробила локоть. Хотел двинуть рукой, но не вышло. И вдруг страшная ярость охватила его. Неужели в последнюю секунду все сорвется?
Он ясно слышал дружное, волнующее русское «ура».
Силы его были на исходе, и если одной рукой ему удалось зацепить еще две мины, то, может, только потому, что он слышал боевой клич товарищей, и в этом кличе черпал то, что помогало ему противиться смерти.
Вот уже все мины на привязи. Сейчас нужно доползти в укрытие и дернуть веревку. Скорее, а то стрелки ворвутся на тропу, и тогда минные осколки накроют своих.
Загребая здоровой рукой снег, цепляясь за кусты, Чаргейшвили протащил свое тело на несколько шагов, не тело — одну нескончаемую боль, и вдруг почувствовал: еще одно малейшее движение, короткое усилие — и он потеряет сознание. Не доползти уже до воронки...
...Он был из Гурии. До войны колхозник, мирный человек, Чаргейшвили как будто не выделялся ничем особенным. Среди друзей — скромный и задушевный, в работе — честный и исполнительный, в семье — заботливый и чуткий. Но именно эти простые душевные качества простого советского человека сделали его героем Отечественной войны. Он любил родину нежной, сыновней любовью, которая всегда была и будет сильнее смерти.