Признаюсь, захотелось немедленно в Кинель, чтобы высказать все, что думаю об этом казенном службисте. Увы, укатали сивку крутые горки. За несколько дней до того мне сделали операцию на сердце. А еще изуродованный позвоночник, простреленная грудь, тяжелейшая контузия и другие недобрые фронтовые отметины дело свое сделали: инвалид. К тому же, слегка успокоившись, решил: подполковник, конечно же, непременно спохватится, встретится, если она жива, с Прасковьей Еремеевной, отвесит ей земной поклон, а если неизбывной страдалицы уже нет, хотя бы мысленно попросит у нее запоздалое прощение. Очень хотелось верить в подобное, тем более что письмо кинельского горвоенкома заканчивалось заверением: «Поиск и сбор сведений о службе братьев Володичкиных продолжается».
Стал с нетерпением ждать: чем завершится поиск, какие новые подробности поступят в рабочую группу двадцатитомной Книги Памяти, редактировать которую было доверено мне. Прошел январь. Молчание. Миновал февраль. То же самое. На исходе март. Ни слова. И тогда я отправился в Алексеевку, благо автомашину военный комиссариат предоставил…
О господи! В Алексеевке выяснилось: подполковник не одинок. У главы администрации поселка, у начальника военно-учетного стола, у директора средней школы (там создан отличный музей боевой славы), то есть у тех, кто по моему разумению должен бы ответить на интересующий меня вопрос, допытывался:
— Как зовут мать и отца братьев Володичкиных?
Не знают.
— Тогда, — продолжал я, — скажите, пожалуйста, что сделано в Алексеевке для увековечения их памяти?
Ничего!
Нет, я ни в коей мере не хочу в чем-либо винить опрошенных. Люди они сравнительно молодые, воздать должное семье Володичкиных обязаны были давным-давно их предшественники. И все же, все же… После победных салютов в мае сорок пятого минуло без малого пять десятилетий, и сколько раз ровесники моих собеседников, да, несомненно, и они сами, торжественно провозглашали: «Никто не забыт, ничто не забыто!»
А что в действительности? Вопиющая пустота. Будто братьев Володичкиных и не существовало. И будто не было у них матери. И не рожала их в муках. И не ставила родимых кровинушек на ноги. И не отрывала частицу своего сердца, благословляя на смертный бой с лютым врагом
Александра
Андрея
Федора
Петра
Ивана
Василия
Михаила
Константина
Николая.
Отправлять детей на войну родителям всегда тяжело и больно. Но как же было больно Прасковье Еремеевне! Воспитывала-то сыновей в последние годы одна. Мужа, Павла Васильевича, не стало в тридцать пятом. За два лета до смерти записался он в только что образованный колхоз. Отвел на общий скотный двор лошадь, отдал сбрую, сани с телегами, плуги с веялкой, лишился земельного надела. И затосковал. Умирая, наказывал:
— Пособляйте, ребятки, матери-то. Тяжко ей будет. Бросите в беде, Бог вас покарает.
— Что ты, отец, — на девять разных голосов отвечали сыновья, — что ты?!
Росли парни крепкими, здоровыми, работящими, старших почитали, младших не обижали, свято блюли долг, честь, совесть. А как же иначе? Прасковья Еремеевна была для них не только кровною, но и духовной матерью. Щедро одаривая сердечным теплом и лаской, помогала детям стать настоящими людьми.
— Такими они и были, — поведала мне Анастасия Степановна — вдова среднего сына, Ивана. Несмотря на свой преклонный возраст (за восьмой десяток перешагнула), она сохранила удивительно ясную память. — Руки у парней, — рассказывала, — были по-настоящему золотые. Выпивать выпивали, не без того, но меру знали, дело не забывали. За что, бывалоча, ни возьмутся, пахать или сеять, жать или молотить, — любо-дорого глядеть.
— Жили сплоченно, дружно, — вступает в разговор Александр Иванович, сын Степановны, а Прасковье Еремеевне, стало быть, внук, — во всем помогали друг другу.
— Еще бы, еще бы, — подтверждает старушка, и каждую морщинку на ее лице теплит улыбка. — Без согласия нельзя. Хозяйство-то до коллективизации было какое? Лошади, две коровы, жеребята и телята, свиньи, овцы, куры… Тут вразнобой не управиться, потому работали сообща, до пота. Зато и едоки были-и. — Улыбка старушки становится светлее, шире. — Сядут сыновья с нами, женушками, за стол — трех караваев едва хватало. Целая же артель! Ну, у свекрови что ни день — квашня, на Пасху же, на Рождество, на другие праздники — две. Во второй квашне тесто замешивала специально для пирогов.
— И вдруг все праздники оборвались, — снова говорит Александр Иванович. — Война! Мне тогда четырнадцать стукнуло, хорошо помню.
— Война, — словно далекое эхо, сдавленно и глухо отозвалась Анастасия Степановна. — Война…