Решили разойтись каждый влево перпендикулярно тоннелю, потом дважды через двадцать метров, сделав повороты под прямым углом, сойтись и еще подумать.
– Я ищу не для себя, – сказал Деляров. – Это не моя идея.
– Это твое личное дело, – отвечал Михаил.
Разошлись.
Копали сутки.
Снова встретились.
– Ты, брат, полысел, – сказал Михаил, зажигая спичку. – Так чья это идея?
– Моей невесты Раи.
– Сколько ей?
– У нас все равны, – ответил Деляров.
– Ладно. Воды-то нет.
– Нет. Но железа – буквально залежи.
– Знаешь, друг, – сказал Михаил, – давай плюнем на эту воду, будем железо добывать. На одном металлоломе озолотимся.
– Есть и целые части. Даже в масле.
– Отсортируем.
Тетка Михаила, Агура, и вероятная подруга Делярова, Рая, тоже столкнулись лбами. Они несли обед и заблудились в катакомбах. Агура и стала плакать. Рая плакать не стала. Она раскрыла сверток и стала есть.
– Не трать жидкость, – сказала она Агуре. – Кто-то должен выжить, так что спасайся. У тебя кто под землей? Муж?
– Племянник.
– Ну и не реви. Если выбирать из двух зол, то надо нас. Ну, спасутся они, и что толку? А мы спасемся и родим. Ты как настроена?
– Рожать, – прошептала Агура.
– Ну и ешь! Открывай кастрюли! А мужиков хоть всех под корень. Никто и не заметит, что исчезли. Скоро вообще искусственное осеменение начнется.
Деляров и Михаил нашли женщин по запаху пищи. Дусина стряпня понравилась Михаилу больше, чем староверские остывшие щи Агуры. А Деляров с удовольствием похлебал щец. Насытился и сообщил:
– Железо будем добывать. Феррум.
– Юноша, – заметила Рая, – это сон в летнюю ночь.
– С кем сон? – спросил Михаил, придвигаясь.
– Утром разглядим, – ответила Рая, не отодвигаясь.
Деляров обреченно думал: „Агуру надо у Алфея Павлиновича отбивать. Агуру. У староверов порядки строгие, заживем дисциплинарно. И Рая будет все же родня“.
– Какие у вас щи питательные, – сказал он Агуре. – Сами готовили?
– Сами, – прошептала Агура.
– Вот и славненько, – похвалил Деляров, облизывая ложку и пряча ее за пазуху. – Давайте обмозгуем вот какой вопрос. Так как вода – голый абсурд, то ввиду наличия железа надо скинуться на большой магнит. Думаю, что-нибудь около сотни на брата.
– Разбирается, – одобрил Михаил.
– Ну так! – ответила Рая.
На обратном пути две черные мыши перебежали им дорогу.
В красном углу, где с весны стояла фотография Маши и куда Кирпиков привык поглядывать и желать Маше всего хорошего, вновь стояла икона. Кирпиков вошел, привычно глянул и привычно сказал: „Ну как дела, Мария?“ – и обрезался: икона. Кирпиков нашел фотографию Маши на столе. Прислонил ее к слитку нечаянно сделанного стекла. Потом разулся, сгрудил половики, лег. Казалось, будет провальный сон, но когда человек намучился, он не может сразу уснуть. Кирпиков покосился – Маша смотрела на него, и казалось, что она здесь, потому что фотография была сделана в поселке и будто Маша оставила себя здесь, а теперь другая. И прежней Маше, с которой играли в память, хотелось бы рассказать сон, который давно его мучил. Он начал сниться в Померании в санбате, потом в госпитале и после него, да иногда и сейчас. Он думал, что если бы он рассказал его Маше, то она бы быстро забыла, а от него он бы отвязался. Он думал, что это был сон о ранении.
Будто бы есть такое лекарство, которое спасет многих-многих от смерти. Так как Кирпиков знает, где аптека, посылают именно его. Она рядом, и он удивляется, что другие не видят. „Иди, – говорит главный. – Великая тебе будет награда“. Кирпиков бежит. Тяжело бежать. Сбрасывает с себя амуницию, разувается и вот-вот добежит, но земля вдруг поднимается у ног стеной, он карабкается, ползет, но стена все круче, и вот вертикально уже, и не за что ухватиться. Он срывается и падает. „Стреляйте, – говорит главный. – И этот обманул“.
Этот сон Кирпиков рассказывал Варваре, и она ему свой, о трех женщинах. Но ни от нее, ни от него сны не отступились. Видимо, даже после такой жизни они не научились освобождать друг друга. Сейчас, чтобы заснуть, Кирпиков был бы рад и этому сну, он уже не испугал бы его, но не спалось. Давило сердце, но он свыкся с болью, надо же от чего-то умирать.
Когда пришли сумерки, показалось, что по всем углам, кроме этого, встали темные люди. „Теперь нельзя засыпать, – думал Кирпиков, – ночь-то во что буду спать? Надо свет зажечь. Надо встать и зажечь свет“. Но сердце не давало встать, толчками отдавалось в горле, валило обратно. Кирпиков не сердился на него, отнюдь. „Изболелось ты, милое, – думал он, – а я все тебя мучаю. Ноги не держат, руки отнимаются, одна голова жить хочет“.
Люди не выходили из углов, но увеличивались, наполнялись темнотой.
– И вот надуваются, надуваются и вот-вот цапнут. Только в светло не лезут. А ведь, думаю, иконы боятся. Но все равно все ближе, ближе. И от них змеи поползли. А одна встала на хвост, как свечка, пасть раскрыла, и язычок горит. Я будто бы в них банками кидаюсь, они кусают за стекло – и будто вода натекает из зубов. Все, все, не иначе карачун.