…Вот что случилось… Но по порядку. После избиения на площади Согласия меня и Михаила Михайловича сволокли в участок и там «пропустили через табак», после чего Миша и я, харкая кровью, пролежали три месяца в сводчатом подвале на железных с дырочками койках. За эти три месяца я с божественной ясностью понял, что кочевые костры — не что иное, как сумасшедший бред, и весьма опасный, что Михаил Михайлович придумал эти костры от неистовой гордости и высокомерия, а вот обитый гвоздями полицейский башмак, когда он проезжается но твоим ребрам, — дневная, ясная, отменная действительность, и по ней только, по этому курсу держи компас.
Лежа рядом с Мишей на койке, все это я понял и затаил и возненавидел друга моего радостной даже какой-то ненавистью. Нам грозили неприятности, но кое-кто вступился, помогла также розетка ордена Почетного легиона, найденная в жилетном кармане у Михаила Михайловича. Нас молча и сурово выпустили из участка. Была осень, дожди. Дверь на чердак Ренэ я нашел запертой, комната была пуста. Соседи сказали, что Ренэ давным-давно уехала в деревню к тетке. Я кинулся к дядюшке Писанли и взял у него кое-какую работишку, — переписывал ноты, ходил играть фокстрот в публичный дом. Я честно зарабатывал хлеб. Поселился я в старой нашей комнатке. Печально, одиноко было лежать под холодной периной, слушать, как барабанит дождь в косое окошко. Во сне мне часто снилась Ренэ. Как плакал я, обнимая подушку!
От встреч с Михаилом Михайловичем старался уклоняться… Заметь это… Он оставлял мне малопонятные записочки, — я бросал их в поганое ведро не читая… Однажды прочел… Заметь, — он сам, сам во всем виноват… Я прочел в записке: «Саша, дорогой, приходи немедленно, у меня много денег…» В этот вечер лил потоп. С протекавшего потолка падали капли в глиняный таз. Комната моя и освещалась и согревалась одной свечой. В кармане — три липкие медяка по два су. Помню, я долго глядел на тень от гвоздя, на котором когда-то висела юбочка Ренэ. Подвернул брюки и пошел по указанному в записочке
Михаил Михайлович сидел у пылающего камина, под лампой с оранжевым кружевным абажуром: развалился в шелковой пижаме — светленькой, в полосочку, в какой баб принимают, — и тянул коньячок. Меня даже лихорадка ударила: в чем дело? откуда все это? Присел у огня. От одежи пошел пар, пахну псиной и чувствую — сейчас завою от обиды.
Мишенька хихикал, дрыгал коленками. Оказывается, нефтяные дела его покровителя пошли неожиданно в гору: англичане купили на Кавказе участок, и Михаилу Михайловичу перепали крохи. Отсюда и бонбоньерочная квартирка и коньячок. Он мне сказал: «Я, дружочек, решил отложить закат Европы на некоторое время, насладиться жизнью, хи, хи…»
Мы пили до утра. Но ничем я не мог погасить в себе ледяной дрожи. Кончилась ночь следующим разговорчиком. Я сказал:
— Ты знаешь, что ты исковеркал, растоптал мою жизнь?
— Ну что же, Сашура, если растоптал, значит — лучшего она и не стоила… Ты только представь: ты — жучок, и подожми лапки.
— Врешь. Я лучше тебя. Из меня мог бы выйти замечательный музыкант.
— Жалко, жалко, что из тебя не вышел замечательный музыкант.
— Ты сумасшедший… Тебя убить нужно.
— Подожди, поживу еще немножко. Смотри, как у меня уютно.
— Я тебя убью все-таки.
— Чем?
— А вот этим. (Я вынул наваху, брошенную Гастоном Утиный Нос. Клянусь тебе, я не помнил, с каких пор она завелась у меня в кармане. Михаил Михайлович пощупал лезвее.)
— Нарочно ее захватил?
— Не твое дело.
— Это когда мы на койках лежали, ты решил?
— Да, тогда.
Он вдруг перегнулся через стол, оловянными, без просвета, глазами отыскал мои зрачки:
— Саша, знаешь, — ведь убить ты меня не можешь… Я ведь не существую сам по себе… Тебе это никогда не казалось? Изловчишься, пырнешь меня, а ножик-то, оказывается, у тебя в горле. А меня-то и нет совсем… ку-ку…