«О жизни мудрейшие люди всех времен судили одинаково: она не стоит ничего… Всегда и всюду из уст их слышали одну и ту же речь, — речь, полную сомнения, полную тоски, полную усталости от жизни, полную сопротивления жизни. Что доказывает это? На что указывает это? — В прежнее время сказали бы (о, это говорили, и довольно громко, и прежде всего — наши пессимисты!): «Здесь, во всяком случае, что-нибудь должно быть истинным! Consensus sapientium доказывает истину». — Будем ли мы и ныне так говорить? Смеем ли мы это? «Здесь, во всяком случае, что-нибудь должно быть
А этот обычный прием оценки жизни путем бухгалтерского подведения баланса ее радостей и горестей, — как он возмущает Ницше! «Сумма неудовольствия перевешивает сумму удовольствия; следовательно, небытие мира было бы лучше, чем его бытие. Такого рода болтовня именует себя в наше время пессимизмом!.. Но сам этот пессимизм есть признак глубокого обнищания жизни. Человек
Кто жив душою, в ком силен инстинкт жизни, кто «пьян жизнью», — тому и в голову не может прийти задавать себе вопрос о смысле и ценности жизни, и тем более измерять эту ценность разностью между суммами жизненных радостей и горестей. В огне не могут водиться черви. В жарко и радостно пылающем огне живой жизни не могут жить вопросы, порождаемые разложением. А именно только чудовищное разложение жизненных инстинктов делает возможным, что человек стоит среди жизни и спрашивает: «для чего? какая цель? какой смысл?» — и не может услышать того, что говорит жизнь, и бросается прочь от нее, и только богом, только «тем миром» способен оправдать ее.
«Если центр тяжести переносят не в жизнь, а в «тот мир», — говорит Ницше, — то у жизни вообще отнимают центр тяжести. Великая ложь о личном бессмертии разрушает всякий разум, всякую природу в инстинкте; все, что есть в инстинктах благодетельного, споспешествующего жизни, ручающегося за будущность, — возбуждает теперь недоверие. Жить так, что нет более смысла жить, — это становится теперь смыслом жизни!»
И Заратустра учит:
«Усталость, которая одним прыжком хочет достигнуть последнего, — одним смертельным прыжком, — бедная, невежественная усталость, которая уже больше не хочет хотеть: она создала всех богов и все потусторонние миры».
«Новой гордости научило меня мое «я», ей учу я людей: больше не прятать головы в песок небесных вещей, но свободно нести ее, эту земную голову, которая творит для земли смысл».
«Новой воле учу я людей:
Этот путь, которым слепо шел человек, — тот же путь, которым идет все живущее, руководимое непогрешимо мудрым слепцом — инстинктом жизни; путь живой жизни, о которой говорит у Достоевского Версилов:
«Что такое живая жизнь, я не знаю. Знаю только, что это должно быть нечто ужасно простое, самое обыденное и в глаза бросающееся, ежедневное и ежеминутное, и до того простое, что мы никак не можем поверить, чтобы оно было так просто, и, естественно, проходим мимо вот уже многие тысячи лет, не замечая и не узнавая».
Наши мысли о жизни, наши нахождения тайно и незаметно для нас определяются чем-то, лежащим вне нашего сознания. Сознательное «я» думает, ищет, обретает дорогу, победительно вступает на нее — и не подозревает, что его все время толкал именно в этом направлении его неучитываемый «Сам», великий разум его тела. Человек смотрит на мир, думает, что можно верить своим глазам…
О, легковерный! Зачем ты бегущие призраки ловишь?
Нет, чего ищешь, нигде; отвернись, — и утратишь, что любишь.
Все, что ты видишь, — не больше, как твой отразившийся образ:
В нем ничего своего; с тобою он вместе приходит,
Вместе с тобою уйдет…
Как же велико рабство человеческой души! Как связана она, как беспомощна в своих исканиях и нахождениях! Как призрачна ее кажущаяся свобода! Где и как, в таком случае, может человек найти истину жизни?