Еще плотнее и несвержимее лежит над жизнью зло для Достоевского. Мечты об устроении жизни вызывают в нем только ядовитые насмешки. «Тогда выстроится хрустальный дворец, — иронизирует подпольный человек. — Тогда… Ну, одним словом, тогда прилетит птица Каган. Конечно, никак нельзя гарантировать, что тогда не будет, например, ужасно скучно, зато все будет чрезвычайно благоразумно. Конечно, от скуки чего не выдумаешь! Скверно то, что, чего доброго, и золотым булавкам тогда обрадуешься», — булавкам, которые царица Клеопатра для развлечения втыкала в груди невольниц. «Не потому ли человек так любит разрушение и хаос, что
Зло для Толстого, конечно, не таково. Оно для него не гнилая проказа, насквозь разъевшая неисцелимо больного, и не черная также туча, на долгие века закрывшая свет жизни от страдальца. На прекрасной земле — прекрасное, созданное для счастья человечество. Вокруг него — непроходящий свет и трепет радостной жизни. Жизнь эта со всех сторон окружает человека, надвигается на него, зовет к себе, хлещет в душу бурными потоками кипучей радости и счастья. А человек, в безумном каком-то помрачении, отворачивает глаза от света, строит вокруг себя какие-то стены и перестенки, опутывает себя веревками. Сбросить веревки, разметать преступные, разъединяющие стены, — и жизнь широко распахнется перед человеком в вечной, неисчерпаемой радости своего бытия.
«Не я, но вы увидите уже лучшую землю…»
Один из современных сынов Достоевского, поместившийся под знаком «вечности», пишет: «Над бездной всеобщего и окончательного небытия хотят позитивисты устроить жизнь, облегчить существование, ослабить страдания этого малого, короткого, узкого, призрачного в своей бессмысленности бытия. Веселые позитивисты, поющие хвалу жизни, должны понимать жизнь как «пир во время чумы»… Только опустошенные, плоские, лакейски-самодовольные души не чувствуют ужаса этой «чумы» и невозможности этого «пира».
Но вот другой современный писатель. По настроению, по темпераменту, по «верности земле» он — прямая противоположность первому. И вот что мы от него слышали в его гимне человеку:
«Иду, чтобы сгореть как можно ярче, и глубже осветить тьму жизни.
Награда в борьбе — гибель? Гибель, а не победа? Гибель, и иных наград ему не нужно? Очевидно, процесс борьбы обратился для него в цель, а обратился потому, что подлинная цель самого его ужасает своею пустотою и бессодержательностью.
Один брюзгливо ругается и пренебрежительно пожимает плечами: устроить жизнь, облегчить существование, ослабить страдания этого малого, бессмысленного бытия… Другой, пряча от себя пустоту цели, говорит: гибель для меня — моя награда, иных наград не нужно для меня.
Как и то, и другое чуждо духу Толстого: Подобно Пьеру, он крепко знает, — не умом, а всем существом своим, жизнью, — что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом и что на свете нет ничего страшного, никакой «чумы». «Пьер чувствовал, как по мере усилий, которые делала роковая сила, чтобы раздавить его, в душе его вырастала и крепла независимая от нее сила жизни». И если раньше эта сила жизни, лукавя перед собою, отодвигала для Толстого в тень уродства и ужасы жизни, то теперь та же сила,