В душе аполлоновского человека прочно живет это блаженное ощущение непрерывного светлого таинства, видимо и невидимо творящегося вокруг него. А назвать ли это ощущение счастьем, назвать ли жизнью, назвать ли богом — не все ли равно? Интеллектуальная совесть одного скажет: это живой, самостоятельно существующий бог. Интеллектуальная совесть другого скажет: это — только известное душевное состояние, быть может, совершенно обманчивое, хотя и блаженное ощущение прочной связи с целым. Но что же из того, что обманчивое? Это блаженство, эта связь ярко ощущается человеком, как матерью ощущается связь ее с ребенком. Не все ли равно для матери, «обманчиво» ощущение этой связи, или связь реально существует? То же и тут. Существо отношения человека к жизни мало изменится от того, будет ли у него одна теория познания или другая. «Жизнь есть все, жизнь есть бог», — говорит у Толстого Пьер Безухов. Признающий жизнь тем самым признает и бога, хотя, может быть, и сам об этом не знает. Формальная вера в бога имеет здесь значение второстепенное.
Герои Толстого, например, очень легко распределяются на две резко обособленные группы, людей живых и мертвых, по признаку, есть ли в них
Совсем другое место занимает вопрос о боге в жизнеотношении дионисическом, — в религии орфиков, большинства представителей средневекового христианства, Гюисманса, Достоевского.
Жизнь вокруг человека — мрак, «безгласие косности», разъединение, страдание. «Вечная гармония» познается человеком только в редкие мгновения экстаза. Прошел экстаз, ri живое ощущение гармонии погасло, и кругом снова — мрак и страдание.
Спрашивается, может ли быть для такого человека все равно, что именно он переживает в эти редкие мгновения экстаза? Может ли он, как Фауст, сказать об них: «Чувство — все; а назовешь ли ты его богом или счастьем, — безразлично». Как безразлично? Я пережил потрясающие «пять секунд» вечной гармонии. Если это было просто известное душевное состояние, вызванное, скажем, приближением эпилептического припадка, потрясающею художественною эмоцией или чаркою вина, — то что мне до этих пяти секунд, если днями, неделями и месяцами я чувствую вокруг только вечную дисгармонию и страдание? Жизни тут быть не может, может быть только тот суррогат жизни, тот недовершенный Дионис, имя которому — культ мгновения, в какой бы форме он ни выражался — в декадентски ли утонченном упоении красотою острых мигов, или в ординарнейшем, грубом пьянстве.
Совсем другое дело, если в эти пять секунд вечной гармонии мне действительно открывается божество, если смятенною своею душою я соприкасаюсь с реально существующею, таинственною и великою первоосновою бытия. Какая для меня тогда бесконечная радость, какое прочное, ничем не сокрушимое счастье! Пусть жизнь вокруг неумолчно кричит только своими ужасами, мраком и разъединением — пускай! Я знаю, я всею душою почувствовал — есть бог. В темной, хаотической жизни просветленному взору открылась вечная гармония. Грубая и тленная земная реальность теперь навсегда освещена для меня неугасающим, божественным светом.
Естественно и понятно, что для людей такого типа вопрос о существовании бога — самый коренной вопрос жизни. Кириллов Достоевского говорит: «Бог необходим, а потому должен быть. Но я знаю, что его нет и не может быть. Неужели ты не понимаешь, что человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?» Так стоит вопрос о боге и для самого Достоевского. Для него это центральнейший из всех вопросов жизни. И герои его, в противоположность героям Толстого, всего легче и естественнее делятся на группы по признаку, верят ли они в бога или нет. Верит человек — он живой; не верит — мертвый; колеблется и ищет — стоит между жизнью и смертью.