— Надо, мама, — мягко, но настойчиво повторила Люся и улыбнулась. — Сегодня пароход. А следующий будет только через три дня. Так долго ждать мы не можем.
— Не, не, — простонала старуха.
— Нельзя седни от матушки уезжать, нельзя, — волновалась Варвара. — Вы прямо как неродные. Сами подумайте. Нельзя.
— Еще хоть день-то подождали бы, — поддержал ее Михаил.
— Мы ведь, мама, не вольные люди: что хочу, то и делаю, — не отвечая им, говорила матери Люся. — Мы на работе. Я бы с удовольствием прожила здесь хоть неделю, но тогда меня могут попросить с работы. Мы ведь не в отпуске. Пойми, пожалуйста. И не обижайся на нас. Так надо.
Старуха заплакала, поворачивая лицо то к Люсе, то к Илье, повторяла:
— Помру я, помру. От увидите. Седни же. Погодите чутельку, погодите. Мне ниче боле не надо. Люся! И ты, Илья! Погодите. Я говорю вам, что помру, и помру.
— Опять ты, мама, о том же. Мы тебе о жизни, ты нам о смерти. Не умрешь ты и не говори, пожалуйста, об этом. Ты у нас будешь жить еще очень долго. Я рада была повидать тебя, но теперь надо ехать. А летом мы опять приедем. Обязательно приедем, обещаем тебе. И тогда уж не наспех, как сейчас, а надолго.
— Что летом! — вмешался Илья. — Не летом, а раньше увидимся. Мать вот как следует на ноги встанет, и можно к нам в гости приехать. Приезжай, мать. В цирк сходим. Я рядом с цирком живу. Клоуны там. Обхохочешься.
— Одним днем раньше, одним позже, — пытался понять Михаил. — Какая разница.
Люся вспылила:
— Я не собираюсь обсуждать с тобой этот вопрос. Наверное, я лучше знаю, есть разница или нет. Или ты по-прежнему считаешь, что мы должны везти маму с собой и для этого обязаны подождать ее?
— Нет, не считаю.
— И на том спасибо.
Они стали собираться. Сборы были торопливые, неловкие. Старуха больше не плакала, она, казалось, оцепенела, лицо ее было безжизненно и покорно. Ей что-то говорили, она не отвечала. Только глаза забыто, потерянно следили за суматохой.
Прибежала Надя, хотела на прощанье накрыть на стол, но ее удержали. Всем было не до еды. Илья шепнул Михаилу:
— Может, на дороженьку выпьем? Посошок — ага.
— Нет, — отказался Михаил. — Не хочу.
Варвара все-таки не забыла, вслух сказала Люсе:
— А платье-то?
— Что?
— Платье, которое ты здесь шила. Ты говорила, что отдашь.
Люся достала из сумки уже уложенное платье, брезгливо кинула его Варваре в руки.
В самый последний момент Варвара вдруг заявила:
— Я, однако, тоже поеду. Раз все, то и я. Вместе-то веселей.
— Варвара! — чуть слышно простонала старуха.
— Я, матушка, боюсь, как бы там ребяты без меня избу не спалили. Их одних оставлять никак нельзя. Того и гляди, че-нибудь натворят.
— Езжай, — махнул рукой Михаил. — Езжайте все. Стали прощаться. Люся чмокнула мать в щеку, Илья пожал ей руку. Варвара заплакала.
— Выздоравливай, мама. И не думай ни о какой смерти.
— Мать у нас молодец.
— Я, матушка, скоро приеду. Может, на той неделе. Михаил пошел их проводить. Старуха слышала, как прозвучали за окном шаги, как что-то сказал и засмеялся Илья. Потом все стихло, и старуха закрыла глаза.
Ее растолкала Нинка.
— Возьми, баба. — Нинка протягивала ей конфету. Старуха отвела ее руку.
— Они нехорошие, — жалея старуху, сказала Нинка об отъезжающих.
Губы у старухи шевельнулись — то ли в улыбке, то ли в усмешке.
Потом вернулся Михаил и подсел к ней на кровать.
— Ничего, мать, — после долгого молчания сказал он и вздохнул. — Ничего. Переживем. Как жили, так и жить будем. Ты не сердись на меня. Я, конечно, дурак. Ой, какой я дурак, — простонал он и поднялся. — Лежи, мать, лежи и ни о чем не думай. Не сердись на меня сильно. Дурак я.
Старуха слушала не отвечая и уже не знала, могла она ответить или нет. Ей хотелось спать. Глаза у нее смыкались. До вечера, до темноты, она их еще несколько раз открывала, но ненадолго, только чтобы вспомнить, где она была.
Ночью старуха умерла.
Живи и помни
1
Зима на 45-й, последний военный год в этих краях простояла сиротской, но крещенские морозы свое взяли, отстучали, как им полагается, за сорок. Прокалившись за неделю, отстал с деревьев куржак, и лес совсем помертвел, снег по земле заскрип и покрошился, в жестком и ломком воздухе по утрам было трудно продохнуть. Потом снова отпустило, после этого отпустило еще раз, и на открытых местах рано затвердел наст.
В морозы в бане Гуськовых, стоящей на нижнем огороде у Ангары, поближе к воде, случилась пропажа: исчез хороший, старой работы, плотницкий топор Михеича. Сроду, когда надо было что-то убрать от чужих глаз, толкали под непришитую половицу сбоку от каменки, и старик Гуськов, крошивший накануне табак, хорошо помнил, что он сунул топор туда же. На другой день хватился — нет топора. Обыскал все — нет, поминай как звали. Зато, облазив вдоль и поперек баню, обнаружил Михеич, что топор — не единственная его потеря: кто-то, хозяйничавший здесь, прихватил заодно с полки добрую половину листового табаку-самосаду и позарился в предбаннике на старые охотничьи лыжи. Тогда-то и понял старик Гуськов, что вор был дальний и топора ему больше не видать, потому что свои, деревенские, лыжи не взяли бы.