Как-то в ходе своих странствий Форбс остановился у невероятно гигантского баньяна на берегу реки Нармада. Дерево вздымало в небо сотни стволов, образуя полог, под которым могла уместиться семитысячная армия. Время от времени к этому дереву приезжал местный владыка и устраивал под ним колоссальные пиры. Там ставились роскошные шатры, служившие обеденным залом, гостиной, салоном, кухней и банями. И еще оставалось достаточно места, чтобы разместить верблюдов, коней, повозки, стражу и слуг, а также друзей владыки и их стада скота.
Помимо людских собраний, баньян у Нармады давал приют птицам, змеям и обезьянам лангурам. Форбс наблюдал, как обезьяны учат своих детенышей прыгать со ствола на ствол и убивать опасных змей. «Убедившись, что ядовитые зубы удалены, они швыряют рептилию своему молодняку вместо игрушки и как будто радуются уничтожению общего врага», – писал натуралист[80]
.Однажды приятель Форбса во время охоты подъехал к нармадскому баньяну. Он застрелил из дробовика самку лангура и унес тушку с собой в шатер. Но снаружи поднялся неистовый визг. Выглянув, охотник увидел десятки обезьянок, которые, по словам Форбса, «громко вопили и приближались к нему с угрожающим видом».
Друг Форбса погрозил животным дробовиком. Те отступили, за исключением одного самца, по-видимому вожака стаи. Лангур приблизился к охотнику, злобно тараторя что-то. Но постепенно интонация звуков изменилась – они перешли, как описывает Форбс, в «жалостные стоны».
Охотнику показалось, что обезьяна выпрашивает у него тело убитой самки. Он отдал его.
«С нежной скорбью он взял его на руки, обнял с супружеской любовью и с выражением некоего торжества понес его своим ожидающим товарищам», – пишет Форбс. Вскоре обезьяны ушли, оставив компанию охотников в полном потрясении. «Они решили больше никогда не поднимать ружья ни на кого из обезьяньей породы».
Рассказанная Форбсом история обезьяньей скорби произвела на английских читателей столь сильное впечатление, что они вспоминали о ней еще много десятилетий[81]
. Она как будто шла вразрез с викторианскими представлениями об уме животных. Люди, обладая рациональным мышлением, могли осознавать жизнь. Осознавая жизнь, они были способны также осознавать и ее границу – смерть. Но здесь твари неразумные вели себя удивительно похоже на скорбящих людей – они, по-видимому, знали, что жизнь их сородича прекратилась. Похоже, из этого можно было сделать вывод, что у обезьян более развитое сознание, чем считалось. Или же – что мы, люди, слишком льстим себе насчет нашего высокого уровня понимания жизни и смерти.К рассказу Форбса о скорбящем лангуре прибавились другие истории о горюющих приматах, но никого они не увлекали так, как Чарльза Дарвина. Обдумывая свою теорию эволюции, Дарвин (которому тогда не было и 30 лет) осознал, что она объясняет происхождение человека точно так же, как и любого другого вида. Следы эволюции он смог подметить в нашей анатомии, в ее поразительном сходстве с анатомией шимпанзе и других обезьян. Дарвин пошел посмотреть на самку орангутана в Лондонском зоопарке и увидел эволюционный след в ее поистине человеческой мимике. И, конечно, он распознавал его в рассказах о том, как обезьяны проявляют эмоции, некогда считавшиеся уникальными для нашего вида. В частности – горе. «Печаль обезьяны-самки о потере детеныша так сильна, что она положительно была причиной смерти некоторых особей»[82]
, – писал Дарвин в своей книге «Происхождение человека» (The Descent of Man, 1871)[83].С дарвиновских времен миновало почти столетие, прежде чем ученые начали специально организовывать экспедиции в естественную среду обитания обезьян, чтобы в подробностях наблюдать их поведение. И стоило им этим заняться, как стали накапливаться непосредственные, из первых рук, сюжеты об удивительных реакциях приматов на смерть. Исследователи стали рассматривать эти сюжеты как самостоятельную область научных исследований, которая получила название танатологии приматов. Здесь первое наблюдение столкновения обезьян со смертью было сделано в 1960-е гг. Джейн Гудолл[84]
, молодой британской исследовательницей, которая приехала в Танзанию с намерением поселиться поблизости от шимпанзе. Однажды Гудолл наблюдала за самкой, которую прозвала Олли. Та недавно родила, однако Гудолл вскоре заметила, что детеныш нездоров. «Ручки и ножки его бессильно болтались, – вспоминала она позже, – и он громко кричал, как только мать делала шаг»[85].Поскольку детеныш был слишком слаб, чтобы цепляться за шерсть Олли, той приходилось бережно носить его на руках. Она забралась с ним на дерево, уселась на ветке и осторожно положила его себе на колени. Разразился ливень; полчаса и шимпанзе, и исследовательница мокли. Когда дождь закончился, Гудолл увидела, как Олли слезает на землю. Детеныш больше не пищал. Его головка свисала столь же безжизненно, как и его конечности. И Гудолл обратила внимание, что теперь Олли обращается с детенышем по-другому.
«Неужели она понимала, что ее отпрыск умер?» – пишет Гудолл.