— Вот это по-стахановски, — сказал Фомич, вытирая подолом рубахи пот с лица. — Что значит работа на обчественных началах. Пошли отдыхать.
Авдотья сходила к соседке, матери Андрюши, принесла две бутылки самогонки; поставили чугун картошки на стол, михеевские свиного сала нарезали. И сразу повеселело на душе. Фомич сначала плеснул чуток самогонки на блюдце и поджег — высокое синеватое пламя заметалось над блюдцем.
— Горит, как карасин! — торжественно произнес Фомич. — Тут на совесть сработано.
Михеевский старик понюхал из горлышка.
— Да она вродь бы и пахнет карасином.
— Ты что! Самогонка сахарная. Андрюша из района привозит сахар.
Свесив с печки голову, поглядывая на мигающее синеватое пламя на блюдце, самый младший — Санька — вдруг запел частушку:
Михеевские засмеялись. Старичок отрезал ломтик пресной пышки, положил на нее кусочек сала и подал на печь:
— Ешь, внучек, ешь.
— Ма-ам, дай и нам! — С печи сразу свесилось еще три головы.
— Вот я вас сейчас мутовкой по лбу! — крикнула Авдотья от стола.
Но ласковый старичок разрезал всю пышку и подал ребятам:
— Ешьтя, ешьтя… Мы едим, а они что? Ай нелюди? В Писании сказано: дети — цветы нашей жизни.
— Нет уж, по такой жизни и дети не в радость, — вздохнула Авдотья, протирая стаканы. — Хоть бы и не было их вовсе.
— Ну не скажите, — возразил старичок. — Какая бы ни была жизня, а пройдет — и плохая, и хорошая. Главное — что человек по себе оставит… Ибо сказано в Писании: негоже человеку быть едину. Не то помрешь — и помянуть некому будет.
— Ноне и поминать-то негде. Церкву развалили, и бог, знать, улетел от нас, — сказала Авдотья.
— Ну не говорите! Бог в нас самих, — поднял палец старичок. — Ибо сказано: бог — наше терпенье.
— Оно ведь, терпенье-то, больно разное, — сказал Фомич, наливая самогонку в стаканы. — И кошка на печи терпит, и собака под забором тоже терпит. Ежели бог — терпение, так почему он такой неодинаковый?
— Это уж кому что предназначено, — важно заметил старичок. — У каждой божьей твари свои радости есть. Так и человек; писано — не завидуй! Ищи в себе остов радости и блаженства.
— А мы уж и так дожили — что на нас, то и при нас… Ищи не ищи… Кто нам в чем поможет? — сказала свое Авдотья.
— Ты, мать, не туда поехала. Это он про меня сказал: ежели человек веру в себя потерял, ему и бог не поможет. Так я вас понимаю? — спросил Фомич старичка.
— Истинная правда! Потому как в Писании сказано: самый большой грех — уныние.
— Будет уж проповедовать… отец Сергей, — сказал с легкой заминкой один из михеевцев — Иван Павлович, как звали его.
Он был примерно годком Фомичу, такой же чернявый, сухой, с морщинистой шеей.
— Есть хочется! Да и выпить не грех. — Иван Павлович кивнул на самогонку. — Небось выдохнется.
Остальные михеевцы были совсем еще молоденькими пареньками, — видать, и в армии еще не служили.
— Ну, поехали! — Фомич поднял стакан.
Чокнулись. Пили медленно, тянули сквозь губы, будто не самогонку пили, а закваску, кривились так, что глаза в морщинах скрывались: наконец, выпив, шумно выдыхали воздух и нюхали хлеб.
— Кряпка!
— Да, кряпка-а…
— Господь помилуй!
— Ты что ж, попом работаешь, что ли? — спросил Фомич старика.
— Священником, — кивнул сухонькой головой отец Сергей.
— А что ж у тебя волоса-то не длинные?
Волосы у отца Сергея были не то седые, не то белесые — реденькие и короткие.
— Так он еще у нас молодой поп-то, — сказал Иван Павлович. — Недавний.
— Поп — и за бревнами приехал… Этого я чегой-то не понимаю, — сказал Фомич.
— Он вроде бы еще неутвержденный, — сказал Иван Павлович. — Настоящий поп озоровать стал. Будто в алтаре напился допьяна. Старухи взбунтовались и прогнали его. А наш отец Сергей плотником работал. Да псаломщиком был. Вот его и попросили, призвали, значит, миром. Служит… А председатель его от работы в колхозе не освобождает. Ты, мол, еще не настоящий поп…
— Это ему нагрузка, — сказал осмелевший после выпивки один из парней и прыснул. — Вроде художественной самодеятельности.
— Васька! — цыкнул на него Иван Павлович.
А отец Сергей смиренно заметил:
— Трудимся поелико возможно…
После второго стакана Фомич снял балалайку. Гармошки-то давно уж не было. Авдотья продала ее, когда Фомич еще в тюрьме сидел, — две посылки ему справила на гармонь-то.
Фомич ударил по струнам и подмигнул Авдотье:
— Ну-ка, Дуня, где наши семнадцать лет?
Раскрасневшаяся, помолодевшая Авдотья подбоченилась, повела плечами и голосисто запела:
И Фомич тотчас же ответил ей припевкой:
Михеевские дружно засмеялись, и Иван Павлович выкрикнул:
— Ну-ка, давай камаринскую!