— Чайку захочется после рыбки. Я вам сейчас такой колер заварю, что писать можно.
Он срезал в кустах несколько стеблей у самого корня шиповника, нарвал цвета ежевики да наломал веток черной смородины с зелеными ягодами и все это положил в ведро, зачерпнул воды из озера и повесил чай варить.
— А не отравишь своим зельем-то? — спросил полковник.
— Помрешь — ни один профессор не определит отчего. Вот заварю — за ухо не оттащишь… Пока мы с рыбой покончим, и чай подойдет.
Расстелили плащ-палатку под развесистым, как шатер, дубом; в центре поставили дымящийся котел ухи, рыбу на доске и коньяк… Фомич как чай отхлебывал — и приговаривал:
— Лекарственная штука… Теперь бы по вечерам его принимать от простуды. И тогда лет до ста прожить можно.
Роберт Иванович сидел, прислонясь спиной к дубу, все смотрел с крутояра на тот берег и восклицал:
— Ну что за прелесть! Что за виды! Весь мир, кажется, объездил, а такой вот милой, скромной красоты не видывал.
Смотреть отсюда, с высокого берега, и впрямь было приятно: далеко, у горизонта, куда хватал глаз, синели в этот вечерний час мягкие округлые липовые рощицы, а сразу за озером одинокие темные дубки забрели по колено в пестрое от цветов разнотравье и застыли в раздумье, будто дорогу потеряли и теперь не знают, как выйти к лесу. Застыли, смирились со своим одиночеством. Целый день куда-то рвавшиеся за ветром, буйствовавшие травы тоже затихли. И камыши, уставшие склоняться день-деньской, над водой шуметь, тоже выпрямились, стали выше, отраженные в спокойной прозрачной воде. Все в этот час в природе было согласным, покорным и, знать, оттого трогательно-грустным. Ни ветерка, ни дуновения. И даже птицы, казалось, понимали, что громко кричать неприлично; где-то на том берегу торопливо лопотал свое «спать пора!» перепел, да из ближних кустов тоненько позванивала овсяночка: «Вези сено да не тряси-и-и! Вези сено да не тряси-и-и…»
Фомичу от этой тихой красоты стало хорошо и грустно, и он сказал со вздохом:
— И зачем живет человек на свете, спрашивается? Красотой полюбоваться… Добро в себе найти и другим добро сделать… На радость чтобы. А мы рычим друг на друга, как звери. Тьфу! — Он достал свой кисет, но поглядывал на коробку «Казбека», лежавшую возле полковника.
— Не красотой любоваться, а работать надо. Враз и навсегда! — сказал Мотяков.
— А ты чего же не работаешь? — Фомич свернул было цигарку, но потом сунул ее в кисет и потянулся за папиросами.
— Пожалуйста, пожалуйста! — подал коробку полковник.
— Это не твоего ума дело, — ответил Мотяков.
— То-то оно и есть… Вам, Михал Николав, не приходилось видеть, как курушка над утятами командывает? — обернулся Фомич к полковнику.
— Вроде бы у нас в Прудках раньше сами утки сидели на яйцах, — ответил полковник.
— То раньше! А теперь и утки пошли привередливыми. Яйца нанесет, а садиться не хочет. Вот вместо нее курушку и сажают. Та поглупее! — Живой затянулся, пустил дым кольцами, что твой пароход. — Так вот, выведет эта курушка цыплят на выгон и квохчет перед ними, хорохорится, хвост распускает. Все приказывает на своем курином языке — делай то, а не это. Но вот дойдут вместе до озера, утята — в воду и поплыли. А курушка на берегу квохчет. Оказывается, плавать-то она и не умеет. А все командовала — делай то, а не это. Так вот и у нас начальники иные. Сидит на посту, распоряжается — делай так-то и эдак. Командует! А снимут — куда посылать? Он, оказывается, работать-то не умеет.
— Ты на кого это намекаешь? — спросил, багровея, Мотяков.
— Да будет тебе, Семен! Шутки надо понимать, — сказал полковник.
Фомич и ухом не повел.
— Кому надо, тот поймет. А для того, кто не понял, я еще один анекдот расскажу. Это по вашей части, Роберт Иванович.
Тот курил, заслонясь ладонью, и беззвучно смеялся.
— Ты мне ответишь за свои антисоветские анекдоты враз и навсегда! — перебил его Мотяков.
— Это не антисоветские, а против разжалованных вроде тебя, — сказал Фомич.
— Ты что, в озере купаться захотел? — привстал Мотяков.
— Я те не утенок… Смотри, сам не окажись там вроде той курушки, которой охолонуть надо! — Фомич тоже привстал на колено.
— Ну ладно, ладно! — Полковник взял их за плечи. — Здесь пьют, шутят… А кто хочет счеты сводить, мы наградим того штафной.
— А не боишься? — спросил Фомича полковник. — Вдруг Мотяков опять вашим начальником станет?
— Его песенка спета, — сказал Фомич и, помолчав, добавил: — А мне терять нечего, окромя своих мозолистых рук.
— Как нечего? А пристань? Должность!
— Я от этой должности нонешней зимой на одной картошке выехал. Кабы не картошка, ноги протянул бы. При этой должности, Михал Николав, хороший корень в земле надо иметь. А у меня все, что на мне, то и при мне. Яко наг, яко благ, яко нет ничего.
— Тогда иди в колхоз… Пускай корни в землю.
— Рад бы в рай, да грехи не пускают.
— Это что еще за грехи?
— Смолоду нагрешил. Одного на сторону свалил, а пятеро при мне.
— Ну, это ты брось… Главное, нос не вешать. — Полковник поднял розовый колпачок коньяка: — За непотопляемый прудковский броненосец и его славного шкипера Федора Фомича Кузькина!..
18