Но Он молчал и не двигался, потому что был не в силах стряхнуть с себя страшное оцепенение, которое пришло к нему, когда Он понял, что все проиграно; но если это оцепенение было понятно в Конвенте, когда над ними глумились враги, оно было непонятно здесь, в Коммуне, когда еще можно было что-то предпринять. Это Его молчание вызывало недоумение у Его соратников: Его спрашивали, а Он не говорил ни слова или только нехотя кивал головой. Он не хотел принимать участие в составлении воззваний ни к армиям, ни к парижским секциям, – отвернувшись от всех, Он молчал и только смотрел за окно в дождь.
Он лишь один раз нарушил молчание, – это было тогда, когда в Ратушу прибыл Кутон, последний из арестованных и освобожденных депутатов, и когда среди них возник спор, от чьего имени подписать воззвание к армии: от имени ли предавшего их Конвента или от имени французского народа; и вот тогда-то, когда обратились к Нему, Он и нарушил свое молчание, сказав, что Он явился сюда не для того, чтобы действовать, а для того, чтобы найти смерть. И это Его замечание усилило атмосферу обреченности, которая уже витала в залах Коммуны, после прочтения декрета Конвента об объявлении их всех вне закона, что подразумевало казнь без суда в течение двадцати четырех часов.
А потом Он все же нехотя оторвался от окна, сел на стул и просто так, по инерции, стал подписывать вместе со своими соратниками уже готовые воззвания. И уже когда почти в тот же самый момент батальон секции Гравилье (мстящий за своего зарезавшегося в тюрьме «красного кюре» Жака Ру!) и отряд жандармов из охраны Тампля во главе с эбертистом Леонаром Бурдоном под крики «
Он молчал и все следующие за ним пятнадцать часов долгой их агонии: и в приемной Комитета общественного спасения, где он, запертый в отдельной комнате, нервно ходил из угла в угол, скрестив руки на груди, временами посматривая на висевшую на стене Декларацию прав человека и гражданина, но, несмотря на неоднократные обращения к Нему, не произнося ни одного слова; затем и в Консьержери, куда они были доставлены для «опознания» и помещены в камеру, смежную с камерой казненной королевы; и во время процедуры допроса, когда хорошо знавший их Фукье спрашивал: «Ты – Сен-Жюст? Ты – Робеспьер? Ты – Кутон?» – Он так же презрительно молчал, а его соратники лежали рядом без сознания и не могли говорить, и, удовлетворенный «ответами», общественный обвинитель «опознал» их.
Он молчал, так же как наконец замолчал и Робеспьер, который тоже только один раз нарушил молчание, тихо поблагодарив доктора, делавшего ему перевязку челюсти, словом «