Но крик не замолкает – женщина все еще кричит, и пока его команда пытается управиться с ней у доски, Шарлю Анрио удается рассмотреть ее лицо. Несмотря на искаженные от смертельного ужаса черты, он видит, что она молода и красива. Когда-то на него, а совсем недавно и на его помощников это еще производило впечатление. А теперь… Теперь только беременным дают еще немного пожить…
Доска опускается, ошейник зажимает тонкую белую шею. Крик не прерывается ни на мгновение, даже тогда, когда жертва видит внизу совсем рядом от себя страшные отрубленные головы в корзинке под люнетом, – видимо, в этот момент жертва уже ничего не понимает, – и только гремящий нож обрывает крик на высокой ноте.
Тишина приносит облегчение, нож поднимается, труп убирают, – но Сансон все еще думает о том, что как странно на месте прекрасной женской головки на, видимо, не менее прекрасном теле видеть лишь безобразный обрубок белой кости, омываемой хлещущей струей крови. Впрочем, он размышляет об этом недолго – до следующего номера.
Это монах… Или священник… Хотя по грязной и превратившейся в какие-то лохмотья рубахе этого не понять, но Сансон видит лоснящуюся под жарким парижским солнцем еще не вполне заросшую тонзуру, и его вдруг охватывает легкое раздражение. После красивой женщины – уродливый толстяк, идущий по счету тринадцатым… Но вообще-то для монаха это хорошее число – у самого Спасителя было всего двенадцать учеников, и тринадцатым в их команде был Иуда… Так что ступайте в Небесный Иерусалим, ваше преподобие, и прикажите и нам приготовить там место…
Сансон следит за падающей в корзину головой и за тем, как она находит себе место среди других голов, и поднимает глаза вверх лишь тогда, когда шею очередной жертвы зажимает ошейник. Он вновь не успевает рассмотреть ее лица, что вошло в привычку Шарля Анрио еще с незапамятных времен «ученической» молодости (и подумать только, разве раньше могло случиться такое, чтобы палач не видел лица казнимого преступника?!). Но вообще-то если понадобится, он сможет увидеть любую голову в корзинке, в том числе и ту, лица которой не успел рассмотреть. Да, он сможет ее рассмотреть, думает Шарль Анрио Сансон, нажимая на рычаг в четырнадцатый раз.
Эти лица жертв… Их невозможно узнать – как они изменились! Все черты неузнаваемо искажены, полуоткрытые рты, остекленевшие глаза, обескровленная кожа… Видя эти мертвые головы, вряд ли бы сразу узнали в них своих близких одни, своих любимых – другие, своих детей – третьи.
Пятнадцатая… шестнадцатая… семнадцатая голова… Они падают в его корзину, как спелые яблоки с деревьев, как пушечные ядра на излете, как детские каучуковые мячики, как…
– Покойной ночи, гражданин палач, – говорит Сансону тот самый настырный старик с его тележки, а через минуту его голова уже лежит в корзинке вместе с другими.
Головы в корзинке… Тут уж ничего нельзя поделать, – Сансон знает, что смотреть и сортировать отрубленные головы после каждой массовой казни – его слабость. Знает он и о том, что в Париже эту привычку принимают за жестокосердие и извращенность его натуры. Да, добрые парижане, вы как всегда правы – приписывать ему свои собственные устремления! Это ведь не он, а они плясали вокруг гильотины, раздирали на куски свои жертвы, выдирали у них еще трепещущие сердца, мазали свои лица человеческой кровью! Тем не менее, эти же самые люди придумывали про Сансона различные небылицы, вроде той, что он, честный перед Богом и людьми палач, убил собственного сына, уличенного в воровстве. Так сказать, показал себя бесчеловечным, но справедливым. Точнее, справедливым до бесчеловечности…
Нажимая в очередной раз на рычаг, Сансон вспоминает об этих нелепых слухах и улыбается. Ошибаетесь, ошибаетесь, добрые парижане, как раз он-то и был всегда крепок своим домом. Его жена Мария Анна, его старший сын Анрио, другие его дети всегда были его надежной опорой. Только дома он находил себе настоящее отдохновение и настоящий покой.
Вот и сейчас Сансону вдруг захотелось побыстрее оказаться в своем большом уютном жилище, стать у окна гостиной со скрипкой и сыграть что-нибудь из Монсиньи или Филидора. Или, может быть, и из великого Гретри. А может, и из наиболее любимого им Глюка. Шарль Анрио был большим любителем музыки и почти каждый вечер играл
у себя на скрипке или на виолончели для собственного удовольствия. Порой ему казалось, что он зря пошел в жизни по стопам отца и что, возможно, он мог бы стать неплохим музыкантом.
Но о музыкальных пристрастиях Сансона не знал никто, кроме домашних. Зато все знали о том, как он любит перебирать отрубленные головы. Но и тут они ошибались, – Шарлю Анрио вовсе не казалось приятным это занятие, – его увлекал сам
«приторговывает»!