– Это, извините, азиатский менталитет России, – разозлился я. – У вас, в Англии, положим, за заговор военных вокруг поста министра обороны заговорщиков бы просто отправили в отставку. У нас за это тогда расстреливали. Наша психология – это наша, а не английская или американская, где тоже не все так гуманно, как вам и им самим кажется. И некоторые вещи, что воспринимаются у вас спокойно, нам кажутся дикостью. К примеру, то же ростовщичество, которое не только в демократические, но ни в какие христианские рамки не лезет. А у вас это норма!..
– Хорошо, Владимир, я немножко понимаю, – кивнула головой Мартина и взглянула на Георгия Александровича: – А скажите, из вашей семьи кто-нибудь был репрессирован?
– Меня самого арестовывали, я в Бутырке сидел, – сурово проговорил Бичиго. – Выждав неделю, мой отец пришел к Сталину и сказал: «Coco, моего сына посадили, и я не знаю за что. Я пришел просить за него, при условии, если он в чем-то виноват, тогда расстреляйте и меня, потому что я его таким воспитал и по этой причине не достоин не только работать у тебя, но и жить, а если не виноват – разберись…» И меня тут же выпустили, после звонка Сталина Френовскому – заместителю министра внутренних дел. Так что тех, за кого хлопотали и кто был арестован ни за что, не только не репрессировали, но возвращали на прежнее место работы и нередко повышали по службе. Потому что было много клеветы и наговоров, была классовая борьба, как я уже говорил. А вот когда взяли жену Молотова Полину Жемчужину за ее связь с израильским послом Голдой Меир, второй человек в государстве Вячеслав Михайлович не пошел к Сталину и не хлопотал за нее, потому что она действительно была виновата. Тех, за кого хлопотали, зная, что они невиновны, отпускали…
– Так вы считаете, что все репрессированные были в чем-то виноваты, да? – не унималась Мартина.
– Почему – все? Я вполне допускаю, что, разумеется, пострадала часть невиновных. Среди них были и те, за кого некому было хлопотать, и те, чьи жалобы просто не дошли до соответствующих инстанций в силу разных причин, в том числе по вине нижних чинов НКВД. Но было такое время. Очень суровое. На Руси есть пословица: «Лес рубят, щепки летят», – мудро резюмировал Бичиго.
Он побледнел, и глаза его заслезились. Зная, что у него в боках торчат трубки, я предложил гостям закругляться. Мартина бегло просмотрела множество фотографий из личного архива Бичиго и, записав его телефон, пообещала приехать со своей съемочной группой в январе. На этом мы с Георгием Александровичем распрощались и спустились к машине.
– А нет у вас такого старика, который бы работал со Сталин и говорил бы про Сталин по-другому? – неожиданно обратилась она ко мне, подойдя к машине.
– Все, кто работал со Сталиным и встречался с ним, будут говорить о нем, как Бичиго. Других мнений нет. Плохо говорят о нем те, кто его в глаза не видел.
Мартина задумалась.
– Мне надо, чтобы говорили о его ошибки! – досадно пробормотала она.
– Какие ошибки? Что за постановка вопроса? Какое мы имеем право судить о своих родителях, которых мы не выбирали? О своей истории, которая творилась без нас? Какая она есть, такая и есть. Она уже состоялась, уже написана набело. В ней нельзя искать никаких ошибок. Она была, есть и будет. В ней ничего нельзя вычеркивать, исправлять или корректировать. Над ней нельзя смеяться и глумиться, ее нельзя проклинать или прикрашивать. Она – данность, как небо, как земля…
– Хорошо, – согласилась англичанка. – Тогда, если можно, встретимся еще с один человек, который знал Сталин, да?
– Да. Я договорился с виночерпием Сталина. Он самый молодой из моих стариков и даже еще работает. Ему всего восемьдесят шесть лет, и для Погребного и Эгнаташвили он просто Павлик. Он нередко заходит ко мне, да и я дома у него бывал. Замечательный, веселый старик. В винах как бог разбирается. Был со Сталиным в Тегеране на конференции. Видел Черчилля и Рузвельта.
– Очень хорошо. Давайте послезавтра в двенадцать часов.
– Договорились.
Павел Михайлович Русишвили рассказал о своих впечатлениях после встреч со Сталиным, о том, насколько был прост в общении с людьми Иосиф Виссарионович. Когда речь зашла о репрессиях, он искренне, положа руку на сердце, клялся.