В дороге я читал путеводитель семидесятых годов, большая часть которого отводилась описанию коломенских больниц и техникумов. В частности там было написано: "На четвёртом этаже гостиницы помещаются трёхкомнатные номера "люкс". В холлах установлены пианино и телевизоры, один — с цветным экраном. Это одна из лучших гостиниц в Московской области".
Ровно через два часа поезд, проехав с консервным грохотом по жестяному мосту, ввёз нас в Коломну.
В то время у меня отрастали волосы.
Короткие, они топорщились на голове, как ворс недорогого ковра.
Я подставлял макушку под водоразборные колонки, а когда разгибался, любимая ерошила мне этот подшёрсток. Из под её ладошек вылетали и оставались висеть в воздухе брызги.
Поэтому вокруг лба сразу образовывалась радуга, похожая на нимб.
Путешествуя по городу, мы зашли в гастроном.
Он помещался в одноэтажной пристройке к гигантской колокольне. Вместо чеков кассир там выдавал кусочки картона со стёртыми цифрами.
Сложив наш улов в пакет с иностранной надписью: "Wellcome to our best shops — GASTRONOMS", мы двинулись дальше.
Я пил молоко в той башне, где умирала от сексуальной тоски Марина Мнишек. Всё время, кстати, хотелось пить. Потные граждане кормили с руки автомат с газированной водой. Пахло июлем и пылью. Наперекор зною в коломенском кремле стояла шерстяной статуей толстоногая девица в чёрных колготках.
Это было удивительно, и это надо было запомнить.
Кроме девицы в кремле находился собор семнадцатого века, ампирный храм девятнадцатого, монастырь и какое-то барочное строение.
Создавалось впечатление, что эти постройки свезли сюда, как в заповедник. Вокруг них располагались деревянные избы, лежали в пыли блохастые собаки, а идиот на завалинке следил мутным взглядом за своими курами.
Мы вышли из кремля, запомнив всё это.
Мимо по улице провезли на мотоцикле копну сена. Мотоциклист, красный человек в шлеме, похожем на яйцо, чуть не свалился со своего мотоцикла, засмотревшись на нас. Он вильнул у самой стены отштукатуренного домика и медленно поехал дальше, продолжая глядеть на ноги моей любимой, едва прикрытые ослепительно белыми шортами.
Вообще, на неё многие обращали внимание — и это я с радостью тоже пытался запомнить.
Потом мы пошли на переговорный пункт, и она долго звонила куда-то. Старик в соседней телефонной исповедальне беззвучно вопил за стеклом.
Напротив меня томились невесть откуда взявшиеся в середине России океанские матросы, голый до пояса парень в пластмассовых штанах и старуха с петухом.
Было жарко и липко, так что я с облегчением вздохнул, выйдя на улицу — всё же запомнив и петуха, и старика, и пластмассовые штаны.
В электричке мы заснули, постоянно сползая с сиденья. Тогда один из нас просыпался и втаскивал другого обратно.
Очнувшись вдруг, я видел, как наша электричка на минуту остановилась среди переплетения путей, под красным глазком семафора. Это было то самое место, где мы слушали пение птиц.
И опять мы были вместе, думал я, и пока всё шло хорошо.
Всё шло хорошо, только птиц не было слышно в это мгновение. В воздухе набухала гроза.
Мы бежали по улицам, чтобы успеть вбежать в подъезд.
Лестница нашего дома была наполнена густым летним мраком. Я воткнул ключ наугад в темноту, и мы ввалились в квартиру, уронив что-то с вешалки.
Моя любимая так устала, что уснула сразу, свернувшись калачиком поверх покрывала.
Наконец на ночной город обрушился косой московский дождь. За открытой форточкой слышалось мерное перемещение воды, сопение и бульканье.
Я включил маленький свет и, поглядывая на спящую, сел за стол. Передо мной лежала чистая бумага и неисправная автоматическая ручка с золотым пером, которую приходилось каждый раз макать в чернильницу. Некоторое время я сидел, гладя обеими руками свою круглую голову, а потом начал записывать.
Темнота дышала в комнату, и её дыхание было влажным.
Это дыхание колыхало занавески, и я вспомнил о другом — о том, как много лет назад, мальчишкой, я вбежал в маленький, мощённый камешками феодосийский дворик. Лил южный ливень. Нет, я вспомнил: дождь только что кончился, вода пузырилась на камнях, и вот я вбежал в этот дворик и увидел открытое окно, занавеску, колышимую сквозняком, а за ней — высокую вазу с неизвестными цветами.
Там, внутри, была чернота чужой комнаты.
Много раз я пытался найти это окно на первом этаже феодосийского дома, вновь пережить то, что чувствовал тогда, вернуться в насквозь мокрый брусчатый двор. Но не было ни двора, ни вазы, ни занавески, как не было на свете города Мышкина.
На это воспоминание уже надвигалось другое — я вспомнил знаменитую книгу, из которой прочитал всего несколько страниц, но то, что я там нашёл, было выше всяких похвал.
Кто-то лежал в бессоннице и видел вдруг полосу света под дверью. Свет был надеждой на утро, избавлением от ночного одиночества… Но нет, это всего лишь слуги прошли по коридору.
Это было не описание чужой жизни, а крохотная картинка её, кадр ощущения.
И я стал писать о суетливости жизни, состоящей из сотен деталей, о торопливости событий, уводящих нас от важных чувств — потому что больше ничего не умел.