Но никто ничего не понимает в искусстве! Всё, что я любил, не стоит медного гроша! Я не жил, не жил! Я истребил, уничтожил лучшие годы своей жизни! Пропала жизнь! Я талантлив, умен, смел… Я с ума схожу… Я в отчаянии! Всё прошло, расточилось, унесено ветром. Одиночество подступало ко мне, и я, одинокий муравей, ранее презиравший стрекоз, сам оказался стрекозой на пронзительном зимнем ветру. Любовь прошла мимо, и я прожил жизнь вдали от любимых и близких людей. Наши жизни длились порознь, и многих уже не вернёшь, не встретишь уж — только у Великого Экзаменатора.
Как тут не напиться водки от ужаса — оттого русский человек не отправляется в путь, не прихватив целительного напитка.
А пока, не чувствуя края, я шутил о чём-то, Архитектор разговорился со старыми друзьями, Гендальф победил Саурона (или же наоборот). Всё успокоилось.
История про Жуковского
Отчего-то читал с утра критики Грибоедова на Жуковского. Остался ими весьма недоволен, и виной тому не моя обычная мизантропия, а давешняя мысль о том, что ничего в искусстве верно определить невозможно, и все суждения о хорошем и плохом основываются на доверии.
Всё это решительно ужасно — очень хочется ясности в определении прекрасного
История про современность
Ничего не будет. "Ничего" — это симптом слова "другое". А отчего у вас… Это собственный мой нос… Вот невежливый вопрос, вот беда. Это всё стенограмма разговора, что шёл о несвоевременных режиссёрах. Несвоевременный режиссёр, своевременный режиссёр, современный режиссёр — что есть своевременность, решительно непонятно.
Слушая моих собеседников, что говорили о своевременности и профессионализме, я вспомнил другую историю с одним из этих терминов с профессионализмом.
Я, как известно, дружу с фантастами, и вот случилась очередная сходка писателей-фантастов с раздачей безденежных премий. Противники этой сходки начали тыкать пальцами в организаторов и их всячески порицать. Отчего-то порицали и выбор жюри (на этой сходке традиционно в жюри зовут общелитературных людей, а не только связанных с фантастикой). Многие другие сходки фантастов предпочитают вечеобразное голосование приехавших.
"Ничего себе профессиональное жюри", — возмущался кто-то. В жюри было мало фантастов, признанных фантастами критиков и людей фендома.
Это какое-то завершение моего гештальта. Довольно давно я говорил, что фэндом сгубит любовь к своему гетто. И даже когда свалит по своим делам охрана, то заключённые этого лагеря будут жаться друг к другу между бараков. Кто-то из индологов мне рассказывал, что за кастовую систему яростно стояли не высшие, а как раз "средние" касты. Отмена каст рушила их картину мира и отнимала место в жизни. А вот высшим классам было всё равно, как, впрочем, и всегда бывает с высшими классами.
Так и здесь — бесхитростное желание того, чтобы фантастику судили члены фендома, а не литераторы и редактора литературных журналов, означает боязнь выйти на IPO. А на IPO выходить, собственно, не с чем.
Да, собственно, и ладно.
История про Виктора Шкловского (VIII)
Разговоры о Викторе Шкловском всё время упираются в то, что его по недоразумению считают то критиком, то литературоведом, то теоретиком искусства.
Но тут как с нашим законодательством в области холодного оружия.
А холодное оружие у нас понимается странно — согласно тому назначению, которое вложено в него кузнецом или оружейником. Оттого топор — не оружие, а самодельный нож мягкого гнущегося металла — вполне себе. Так и со Шкловским — он был предназначен для прозы, хотя прозы его читатель видит мало.
Но только все книги Шкловского, посвящённые чужим текстам или разным фильмам, написаны прозаиком. Руки Шкловского обучены прозы, её он всё время и пишет, сочиняя ли жизнеописание Льва Толстого или плача о Велемире Хлебникове.
Но Шкловский ещё и человек авантюрного поступка. Такой поступок можно назвать иначе самостоятельным.
Сейчас таких писателей не бывает.
Их не было и в сороковые — много хороших писателей и поэтов тогда умирало в неудобных для жизни местах. Но они воевали, подчиняясь приказам — одни хуже, а другие — лучше.
Это были настоящие солдаты, которые потом решили что-то записать.
А вот Шкловский был человеком поступка, и совершал эти поступки, пока в воздухе не кончился запас авантюризма.
Вот он пишет о теории прозы, мимоходом касаясь прошлого: "Помню Адмиралтейство так хорошо, потому что здесь жила Лариса Рейснер, комиссар Балтийского флота.
А я брал Адмиралтейство, когда там засели царские войска во главе с Хохловым; кажется, его звали Хохлов, генерал.
Он дал телеграмму государю: "Окружён броневиками Шкловского тчк ухожу".
Ему надо было кому-нибудь сдаться, и он тихо, на ципочках, ушёл.