Я не говорю от имени страны или какого-нибудь народа. Я считаю, что самое трудное говорить сейчас только от своего имени, и если я позволяю себе сказать "мы, устрицы", то это значит, я посоветовался с устрицами, сидящими неподалёку. В прошлой жизни многие устрицы были людьми, и мы знаем, что если к нашему заборчику подъехал Плотник с шашкой в руке, то нас явно будут лупить и жрать, чтобы он не говорил.
Когда мой разговор длился уже достаточно долго, успешливые люди как-то осеклись и начали говорить со мной иначе. Они сказали, что не имели в виду "право сильного", что речь шла о долге правого. Что пока я не съел какой-нибудь устрицы, то могу спать спокойно. Но тут они ломились в открытую дверь, потому что были похожи на всадника, подъехавшего к моему домику, когда я ещё был не устрицей, а человеком. Я был пузат, у меня были кривой нос и залысины. И вот к моему дому подъезжал всадник в папахе.
И я сразу понимал, что скоро кого-то будут драть и лупить. Я вовсе не был убеждён, что меня будут первого. Мой лапсердак был рван, и если я разгляжу красную звезду на шапке, то, может быть, Плотник на коне не выведет меня в расход за излишнюю толщину брюха.
Правда, может, он бы держал сторону Петлюры, и тогда, прежде чем меня рубить, он пошёл бы насиловать дочерей Хаима, который жил слева от меня. Может, он оказался бы офицером, снявшим погоны, и тогда он, мой неизвестный собеседник на лошади, побрезговал бы меня убивать. А может, он был бы махновец, и начал бы меня сначала грабить, и я отдал бы ему всё, и, может, прожил бы ещё ночь.
И нечего было бы мне кричать, что в мой домик нельзя. Я же понимал, что если ко мне подъехал большевик — то у него долг избавить мир от буржуев, если он петлюровец, то нужно отстоять Украину, а если махновец — его священный долг перераспределить мои деньги.
Но я точно знаю, что через некоторое время долг начнёт эволюционировать и нечего спрашивать, нужно молиться. Всё равно будут драть и выковыривать.
Мне оставалось бы сказать:
— Ваша правда, господин-товарищ-барин, я же что? Я всё понимаю. И уж те, кого вы вчера повесили вчера — всенепременно бандиты были, и те, кого завтра запорете — обязательно бандиты будут. Нешто мы не понимаем. И у Хаима дочерей вы славно угомонили. Мы-то люди понятливые, знаем. Как кого угомонили, так значит так надо, и иначе быть не могло. Только уж шашкой не машитесь, будьте добреньки.
Но, говоря это, я уже давно не ощущал себя человеком — я покрывался костяным панцирем, как домиком. Я обрастал твёрдой одеждой устрицы, как гробом обрастает недавний мертвец.
Правильные успешливые люди начали меня упрекать, что так обычно говорят те, кто таят злобу. Но я, суетясь, бормотал, что это никак невозможно. Потому как если таить злобу долго, то лучше просто повесится. Что я просто таю тоску — потому что мир несовершенен. И с этим уж ничего не поделаешь.
И не мне его улучшать, но лучше меня об этом сказал один поэт, стихи которого я лучше приведу в конце. Но я точно знаю, что если будут наводить порядок, то придёт Плотник и будет выковыривать из раковин всех. Причём порядка всё равно не будет, чтобы этот многонациональный плотник не говорил. И что делать с ним непонятно — мудрый он Плотник, или сам тараканский царь, и нужно ли ему сразу предложить скотину и курицу, или подождать, что он сам этим озаботится.
И прежде, чем окончательно превратиться в устрицу, пока шевелятся губы, не превратившиеся ещё в костяные створки, я шепчу стихи моего любимого поэта, о пулемётчике, который в своём долговременном огневом жилище тоже был немного похож на устрицу в раковине. Этот поэт был по своей натуре и биографии убеждённым коммунистом, и, может быть, никогда в жизни не видел устриц:
Мы остановились в каком-то неизвестном городе.