Ну, в общем, всё кончилось мирно. Рассказ этот попал в моё повествование случайно, но ничего плохого в этом нет. Мало кто напишет о старике Олёнушкине, пускай он остаётся хотя бы здесь. А неизвестный никому Олёнушкин был ровесником мальчика сфотографии — по крайней мере, год рождения был одинаков. И собака его была такой же быстрой, смазанной в суетливом движении, как пёс на старой фотографии.
Что-то было общее в этих людях — том, кого я видел каждый день, и том, кого слушал недолгих полчаса.
Дед вернулся на электрозавод, в цех больших трансформаторов. Трансформаторы испытывали по ночам на максимальное напряжение. Кабель светился в темноте, и в столовой подшучивали над надышавшимися озона испытателями.
Его долго не отпускали учиться, но он всё же поступил в Академию связи. Там он познакомился со своей будущей женой — сначала увидев её в трамвае, а потом, внезапно — в столовой Академии.
Защита дипломов была назначена на осень 1941 года — когда это лист календаря был сорван, он давно строил истребители на Волге.
Ещё утром знаменитого и страшного дня 16 октября 1941 года, первый день московского вакуума, когда фронт под Москвой истончился и мир завис на краю дед вместе с товарищами занимался камуфлированием местности — кидал брёвна в пруд, чтобы уменьшить его отражающую способность, строил какие-то фанерные домики. Накануне ночью намекнули о сдаче столицы, и вот, к вечеру, увязав вместе с семьёй несколько узлов, отправился к сортировочной станции. Для того чтобы купить хлеба на дорогу, он украл ботинки в пустой квартире Анастаса Микояна.
Метро было закрыто, а на подножках трамваев висели людские гроздья. Улицы, как снегом были покрыты палой листвой выброшенных документов. Товарная станция была похожа на сумасшедший дом, нужных вагонов не было, и паника плескалась в людском море. Наконец, в отчаянии, начальство приказало рабочих построиться в колонны и идти пешком в Горький. Но внезапно эшелон всё-таки появился, и поэтому разобранные тюки пришлось снова увязывать, тащить и грузить в теплушку. Склады были открыты, и каждый брал из них, что хотел.
На улицах стояли разбитые ящики, ковровыми дорожками лежали отрезы сукна. Печально замерло никому не нужное стадо детских велосипедов. Дед оказался мудрее многих — он ограничился войлоком, которым его товарищи обили стены вагона. В этой теплушке было всего десять человек, которые тут же начали осваивать нехитрое жильё — сооружать печурку из железной бочки, делать трубы из консервной жести.
Так, выставив в дверь печную трубу будто кукиш судьбе, они отправились в далёкий путь, часто останавливаясь и набирая на полях картошку. Они жили под сенью колючей проволоки в странной местности, и заключённые, привезённые таким же эшелоном, строили бараки для себя и точно такие же — для приехавших рабочих и инженеров.
Всю жизнь он делал самолёты, возился с проводами в подбрюшье истребителей. За это он получил Сталинскую премию — когда выяснилось, что его самолёты исправно сбивают американские в небе над восточной страной. По его проводам плыли команды и русский мат, а внизу была утренняя свежесть страны, в которой он никогда не был.
Он побывал за границей единственный раз в жизни, и довольно странным образом. В конце сороковых годов в Албании случайно приземлился, перепутав маршрут, американский самолёт. Из Москвы тотчас была вызвана группа техников, в которую вошёл и он — как конструктор авиационного оборудования.
У них отобрали документы, велели очистить карманы, и, специальным рейсом через Львов отправили в Албанию. Они летели над горами, через туман над незнакомой землей, где им предстояло провести неделю. Адриатическое море катало гальку на пустых пляжах, и отары овец надолго забивали узкие горные дороги. Языка он, разумеется, не выучил.
Несделанные фотографии этой поездки заместили несколько албанских открыток. Женщины в причудливых нарядах смотрели в объектив, крепостные стены были в крупном зерне неотёсанных камней. Это был чёрно-белый мир военного противостояния.
Но и это противостояние выцвело, как старые фотографии. Потом, впрочем, противостояние обозначилось снова, наливаясь ракетно-бомбовым соком, будто возникая из фотографического небытия, но это происходило помимо судьбы моего деда.
Центры светочувствительности превратились в центры вуалирования. И теперь лишь больные старухи окружали бывшего мальчика со спрятанным за сжатыми зубами языком. Жизнь текла между двумя домами — квартирой жены и квартирой сестры. Квартиры были наполнены старческими запахами, тряпочками и обеденными корочками. Жизнь проживалась с верой — большая, длинная, на её излёте произошла смена исторического задника.
Состарившийся мальчик всегда что-то делал для других, не расслышав, спрашивал не «а?», а «что сделать?», и вот теперь в его голосе появились нотки сварливости. И приблудный черепах мужского рода обгонял его в коридоре.