Но, пока он медленно двигался от города к городу, началась война, и всюду, как пена на бульоне, закипала неразбериха.
На брошенном складе он оделся в чужую форму. В скромном звании техника-интенданта 2-го ранга он решил пробиваться к своему благодетелю, да тут же попал в окружение, а затем в партизанский отряд.
Там он заведовал кухней и оружейной мастерской.
В 1944 году вновь мобилизован и окончил войну с двумя медалями — «За боевые заслуги» и «Партизану Отечественной войны».
С войсками Толбухина он вступил в Румынию.
Остановившись на постой в доме одной вдовы, он вдруг заметил странно знакомый предмет.
Это было большое и овальное, как щит африканского вождя блюдо фунтов на двадцать весом.
Это что-то напомнило ему из прошлой жизни, и он вскрыл финкой буфет.
Там оказался портсигар с русскими буквами: «Г-ну приставу Алексеевского участка от благодарных евреев купеческого звания». Под надписью помещалось пылающее эмалевое сердце, пробитое стрелой.
Тут он вспомнил всё и зашарил рукой глубже. Но глубже ничего не было — чужая семья проела его мечту. Не было ничего, кроме маленького барашка на потёртой ленте.
Вдова заплакала.
— Золотое руно, — бормотал она, — муж получил за высшую доблесть!
— Оставьте, мадам, — отвечал он, — я знаю, что за доблесть была у вашего мужа.
Но потом этого русского подвела старая привычка. Их перевели в Венгрию, и отчего-то он не смог сдержать себя.
Он служил в оккупационной группе войск и был на хорошем счету. Однако через год попался на афёре со швейными иголками, которые он поставлял демобилизующимся крестьянам, которые ехали в свои деревни.
В последний момент он решился бежать и, сев на виллис, рванул к австрийской границе.
Оставив машину, русский перешёл демаркационную линию двух зон пешком, снова, как и пятнадцать лет назад, по горло в воде.
Он не открылся американцам и притворился сумасшедшим турком из Боснии.
Медали были зашиты в тряпицу и лежали в мешке вместе с портсигаром и орденом Золотого руна.
В Далмации он сел на корабль и заплатил портсигаром за дорогу через океан.
Чтобы прокормиться, он рисовал портреты пассажиров — за прошедшие годы он набил себе руку, но всё равно, итальянцы и югославы выходили у него похожими на русских крестьян, истощённых голодом.
Через месяц он сошёл на берег в Рио-де-Жанейро и обменял последние деньги с американскими бородачами на белый костюм, в котором спал на набережной.
Он спал, а над карманом горели две советские медали, и блестел свесившийся на бок литой барашек.
Кричали чайки, а он спал и видел во сне девушку Зосю из Черноморска, которую повесили румыны в 1942 году.
— Вот так, — заключил Карлсон. — Он многому научил меня, этот русский. Ушёл со службы я и поселился. А у тебя, человек молодой, шанс есть ещё. Не ищи, чья сила светлее, мечту ищи свою.
Малыш ничего не отвечал, он думал, что напьётся сегодня как свинья, а там видно будет.
У меня была альтернативная концовка этого рассказа. Жалко её просто так пускать на ветер, пусть будет здесь:
Вариант из черновика:
Они встретились случайно — на дороге под Кишинёвом. Август клонился к закату. Наступление уже замедлялось, оно продолжалось где-то далеко на западе ухали пушки.
Тут был польский край, вернее, много раз бывший польский.
Старшина курил на броне танка, а к заднему катку был привязан румынский пленный.
Пленный ходил на длинной бечеве и не унывал — ему уже рассказали, что король Михай решил воевать с Гитлером.
Когда рядом остановился виллис, старшина не повёл бровью.
Но капитан заорал ему в контуженное ухо:
— Шура! Это ж я!
Они обнялись в нарушение субординации. Мехвод смотрел на чужого капитана с испугом, но старшине своему доверял. У старшины было три «Славы», да только две из них — третьей степени.
А капитан был гладкий, от такого жди беды.
Но эти двое уселись рядом на корму танка, а водитель «виллиса» притащил им бутыль в оплётке.
Мехвод прилёг в теньке, и до него только доносилась обрывки истории про какого-то их общего приятеля, что воевал в Войске Польском, тоже танкистом, но не было от него вестей, а Варшава, куда тому хотелось заглянуть, горела сейчас, как промасленная ветошь.
— А вот где наш Александр Иваныч, боец ташкентского фронта? — весело гогоча, спросил капитан. — Где он со своим чемоданчиком, полных пустых надежд? Ему ж лет пятьдесят сейчас? А? Поди, превратились его накопления в порошок, или танк для Родины прикупил? А то спекулировал лендлизовской тушёнкой? Или вот, представляю себе, как он пробирается на передок, а на краю окопов фрицы вытрясают из него золотые червонцы.
В голосе капитана было что-то личное, нерастраченное презрение.
Но старшина не отвечал. Молчание было долгим, так что капитан забеспокоился.
— Повесили Александра Ивановича, Остап Ибрагимович, — ответил старшина наконец, — румыны и повесили. Вместе с Зосей повесили в Черноморске, в сорок втором. Он туда вернулся перед войной: любовь, Остап Ибрагимович.
Капитан застонал протяжно, как стонут раненые.
И что-то там, наверху вышло такое, что пленный румын полез от них под тридцатичетвёрку, зарываясь в землю, как крот.