Читаем Живу до тошноты полностью

(Этот же Икс мне на Пасху 1918 г. подарил деревянного кустарного царя).

<p>Чесотка</p>

Сейчас в Москве поветрие чесотки. Вся Москва чешется.

Начинается между пальцами, потом по всему телу, подкожный клещ, где останавливается – нарыв. Бывает только по вечерам. На службах надписи: «Рукопожатия отменяются». (Лучше бы – поцелуи!).

И вот недавно – в гостях, родственник хозяйки, тоже гость, настойчиво и с каким-то сдержанным волнением расспрашивает хозяйку дома о том, как это, и что это, и с чего это начинается, и от чего кончается – и кончается ли.

И ее неожиданно прозревший возглас:

– Абраша, наверное, у тебя самого чесотка! («Чесотка» в ее представлении, очевидно, – сам клещ. Блохи, мухи, тараканы, клопы, чесотки).

С уходящими под видом шутки никто не прощается за руку. Хозяин, во избежание, даже целуется. Гость противен – буржуй. Достаточно омерзителен и без чесотки. Гость – трус и воздержавшимся сочувствует. Чесотка – мерзость. И, учитывая вес, всю бессмысленность жеста и жертвы, в полном отчаянии и похолодании, не только протягиваю – но еще необычайно долго задерживаю его руку в своей.

Рукопожатие, воистину чреватое последствиями; тебе, чесоточному, уверенность в моей благосклонности и посему (учитывая чесотку!) вдвойне бессонная ночь: мне, не чесоточной, – чесотка и посему (учитывая твою уверенность!) тоже вдвойне бессонная ночь.

Kaк он спал, не знаю. Я, по крайней мере, не чесалась и не чешусь.

<p>Fräulein<a l:href="#n25" type="note">[25]</a></p>

Голодная толчея Охотного ряда. Продают морковь и малиновые трясучки, на картонных поддонниках, мерзкие. Не сдавшиеся – снуют, безнадежные – слоняются. Вдруг – знакомый затылок: что-то редкое, русое… Опережаю, всматриваюсь: молочные глаза, печальный красноватый клюв – Fräulein. Моя учительница немецкого из моей последней гимназии.

– Guten Tag, Fräulein[26]! – испуганный взгляд. – Не узнаете? Цветаева. Из гимназии Брюхоненко.

И она озабоченно:

– Цветаева? Куда же я вас посажу? – И, останавливаясь: – Да куда же я вас посажу?

– Ну, тетка, проходи, что ли!

Не вынесли – немецкие мозги!

<p>Ночевка в коммуне</p>

Сижу в гостях. Просят сказать стихи. Так как в комнате коммунист, говорю «Белую гвардию».

Белая гвардия – путь твой высок…

За белой гвардией – еще белая гвардия, за второй белой – третья, весь «Дон», потом «Кровных коней» и «Царю на Пасху», – словом, когда опоминаюсь – 12 часов, а ворота моего дома непременно заперты.

Ночевать мне здесь нельзя – «порядочный дом», с прислугами, с родственниками, остается одно: идти на Собачью площадку и спать под звуки пушкинского фонтана. О чем объявляю – смеясь, встаю и твердым шагом иду к двери. И, уже в дверях, певуче:

– Маринушка!

– Да?

– Вы серьезно собираетесь спать на улице?

– Совершенно.

– Но ведь это же…

– Да, очень, но…

– Тогда идемте к нам, в коммуну.

– Но, может быть, вам неудобно?

– Отчего? У меня отдельная комната.

– Тогда – спасибо.

Сияю, ибо, несмотря на весь внутренний авантюризм, верней: благодаря всему внутреннему авантюризму, весьма и весьма обхожусь без внешнего! (NB! Из ночевки на коммунистической улице к ночевке в коммунистическом доме – авантюра все-таки – первое!).

Идем. Коммуна недалеко: великолепный каменный особняк, напоминающий Англию (никогда не была). Входим. Лестница с ковром. Тишина бархата. Тишина ночи. Мозолями рук по бархату перил. Проходим через пустую (и людьми и едой) столовую, еще через несколько комнат – пришли. Похоже на полуторный номер гостиницы: комната, заворачивая, образовывает крюк. Привиденский штофный занавес, за которым незримое окно из несомненно-цельного стекла – если не выбито Октябрем. Мебельная мелочь, вроде столиков, этажерок, жардиньерок. Низкая деревянная резная кровать, очень глубокая, очень разлатая. Для долгих лежаний, для поздних вставаний. Для лени, для неги, для жиру, для всего, что ненавижу – кровать!

– Вот здесь вы будете спать, Маринушка.

– А вы?

– А я на диване, в кабинете. (Кабинет, очевидно – сам крюк).

– Нет, я на диване! Я обожаю на диване! Я дома всегда спала на диване! Даже на собачьем! Когда приезжала из пансиона! А собака, поняв, что я заснула, тоже лезла и самым наглым образом спала у меня на голове… Честное слово!

– Но вы не в пансионе, Маринушка!

– Не напоминайте мне, дружочек, где я!

Садимся. Курим. Беседуем. Уступает мне свой ужин: кусочек хлеба, три вареных свеклы и стакан чая с кусочком сахара.

– А вы?

– Я уже ужинал.

– Где? Нет, нет, вместе!

Говорим о стихах, о Германии, которую оба страстно любим, расспрашивает о моей жизни.

– Вам очень трудно живется? Смущаюсь, скрашиваю.

И он:

– Маринушка, Маринушка… Ну, я скоро получу немножко муки, я вам тогда принесу… Как все это ужасно!

Я:

– Да уверяю вас…

Он, думая вслух:

– Может быть, удастся достать немножко пшена…

(И беспомощно):

– А уехать на юг – совсем невозможно?

(Ответственный работник!).

Смотрю в лицо: прелестное, худое; в глаза: карие, в роговых очках. И такое сознание его невинности, неповинности, такое задохновение жалости и благодарности, что… но слезы уже текут, и он, испуганно:

– А вести с Юга у вас, по крайней мере, не плохие?

* * *
Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзивные мемуары

Фаина Раневская. Женщины, конечно, умнее
Фаина Раневская. Женщины, конечно, умнее

Фаина Георгиевна Раневская — советская актриса театра и кино, сыгравшая за свою шестидесятилетнюю карьеру несколько десятков ролей на сцене и около тридцати в кино. Известна своими фразами, большинство из которых стали «крылатыми». Фаине Раневской не раз предлагали написать воспоминания и даже выплачивали аванс. Она начинала, бросала и возвращала деньги, а уж когда ей предложили написать об Ахматовой, ответила, что «есть еще и посмертная казнь, это воспоминания о ней ее "лучших" друзей». Впрочем, один раз Раневская все же довела свою книгу мемуаров до конца. Работала над ней три года, а потом… уничтожила, сказав, что написать о себе всю правду ей никто не позволит, а лгать она не хочет. Про Фаину Раневскую можно читать бесконечно — вам будет то очень грустно, то невероятно смешно, но никогда не скучно! Книга также издавалась под названием «Фаина Раневская. Любовь одинокой насмешницы»

Андрей Левонович Шляхов

Биографии и Мемуары / Кино / Прочее
Живу до тошноты
Живу до тошноты

«Живу до тошноты» – дневниковая проза Марины Цветаевой – поэта, чей взор на протяжении всей жизни был устремлен «вглубь», а не «вовне»: «У меня вообще атрофия настоящего, не только не живу, никогда в нём и не бываю». Вместив в себя множество человеческих голосов и судеб, Марина Цветаева явилась уникальным глашатаем «живой» человеческой души. Перед Вами дневниковые записи и заметки человека, который не терпел пошлости и сделок с совестью и отдавался жизни и порождаемым ею чувствам без остатка: «В моих чувствах, как в детских, нет степеней».Марина Ивановна Цветаева – великая русская поэтесса, чья чуткость и проницательность нашли свое выражение в невероятной интонационно-ритмической экспрессивности. Проза поэта написана с неподдельной искренностью, объяснение которой Иосиф Бродский находил в духовной мощи, обретенной путем претерпеваний: «Цветаева, действительно, самый искренний русский поэт, но искренность эта, прежде всего, есть искренность звука – как когда кричат от боли».

Марина Ивановна Цветаева

Биографии и Мемуары
Воспоминание русского хирурга. Одна революция и две войны
Воспоминание русского хирурга. Одна революция и две войны

Федор Григорьевич Углов – знаменитый хирург, прожил больше века, в возрасте ста лет он все еще оперировал. Его удивительная судьба может с успехом стать сценарием к приключенческому фильму. Рожденный в небольшом сибирском городке на рубеже веков одаренный мальчишка сумел выбиться в люди, стать врачом и пройти вместе со своей страной все испытания, которые выпали ей в XX веке. Революция, ужасы гражданской войны удалось пережить молодому врачу. А впереди его ждали еще более суровые испытания…Книга Федора Григорьевича – это и медицинский детектив и точное описание жизни, и быта людей советской эпохи, и бесценное свидетельство мужества самоотверженности и доброты врача. Доктор Углов пишет о своих пациентах и реальных случаях из своей практики. В каждой строчке чувствуется то, как важна для него каждая человеческая жизнь, как упорно, иногда почти без надежды на успех бьется он со смертью.

Фёдор Григорьевич Углов

Биографии и Мемуары
Слезинка ребенка
Слезинка ребенка

«…От высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в зловонной конуре неискупленными слезами своими к боженьке». Данная цитата, принадлежащая герою романа «Братья Карамазовы», возможно, краеугольная мысль творчества Ф. М. Достоевского – писателя, стремившегося в своем творчестве решить вечные вопросы бытия: «Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист в высшем смысле, т. е. изображаю все глубины души человеческой». В книгу «Слезинка ребенка» вошли автобиографическая проза, исторические размышления и литературная критика, написанная в 1873, 1876 гг. Публикуемые дневниковые записи до сих пор заставляют все новых и новых читателей усиленно думать, вникать в суть вещей, постигая, тем самым, духовность всего сущего.Федор Михайлович Достоевский – великий художник-мыслитель, веривший в торжество «живой» человеческой души над внешним насилием и внутренним падением. Созданные им романы «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы» по сей день будоражат сознание читателей, поражая своей глубиной и проникновенностью.

Федор Михайлович Достоевский

Биографии и Мемуары

Похожие книги

Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

А Ф Кони , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш

Биографии и Мемуары / Публицистика / История / Проза / Историческая проза