Читаем Живу до тошноты полностью

Я бы написала – если бы не завиток романтика во мне – не моя близорукость – не вся моя особенность, мешающие мне иногда видеть вещи такими, какие они есть.

* * *

– О, если бы я была богата! –

Милый 19-ый год, это ты научил меня этому воплю! Раньше, когда у всех все было, я и то ухитрялась давать, а сейчас, когда ни у кого ничего нет, я ничего не могу дать, кроме души-улыбки – иногда полена дров (от легкомыслия!) – а этого мало.

О, какое поле деятельности, для меня сейчас, для моей ненасытности на любовь. Ведь на эту удочку идут все – даже самые сложные! – даже я! Я, например, сейчас определенно люблю только тех, кто мне дает – обещает и не дает – все равно! – хотя бы минуточку – искренно (а может быть и не искренно, – наплевать!) хотел бы дать.

Фраза, поэтому и весь смысл, по причуде пера и сердца, могла бы пойти иначе, и тоже была бы правда.

Раньше, когда у всех все было, я все-таки ухитрялась давать. Теперь, когда у меня ничего нет, я все-таки ухитряюсь давать.

– Хорошо?

* * *

Даю я, как все делаю, из какого-то душевного авантюризма – ради улыбки – своей и чужой.

* * *

Что мне нравится в авантюризме? – Слово.

* * *

Бальмонт – в женском шотландском крест-накрест платке – в постели – безумный холод, пар колом – рядом блюдце с картошкой, жаренной на кофейной гуще.

– О, это будет позорная страница в истории Москвы! Я не говорю о себе, как о поэте, я говорю о себе, как о труженике. Я перевел Шелли, Кальдерона, Эдгара По… Не сидел ли я с 19-ти лет над словарями, вместо того, чтобы гулять и влюбляться?! – Ведь я в буквальном смысле – голодаю. Дальше остается только голодная смерть! Глупцы думают, что голод – это тело. Нет, голод – душа, тотчас же всей тяжестью падает на душу. Я угнетен, я в тоске, я не могу писать!

Я прошу у него курить. Дает мне трубку и велит мне не развлекаться, пока курю.

– Эта трубка требует большого внимания к себе, поэтому советую вам не разговаривать, ибо спичек в доме нет.

Курю, т. е. тяну изо всей силы, трубка как закупоренная – дыму 1/10 доля глоточка – от страха, что потухнет, не только не говорю, но и не думаю – и – через минуту, облегченно:

– Спасибо, накурилась!

Москва, зима 1919–1920

<p>О Германии (Выдержки из дневника 1919 г.)</p>

Моя страсть, моя родина, колыбель моей души! Крепость духа, которую принято считать тюрьмой для тел!

Местечко Loschwitz под Дрезденом, мне шестнадцать лет, в семье пастора – курю, стриженые волосы, пятивершковые каблуки (Luftkurort[74], система д<окто>ра Ламана, – все местечко в сандалиях!) – хожу на свидание со статуей кентавра в лесу, не отличаю свеклы от моркови (в семье пастора!) – всех оттолкновений не перечислишь!

Что ж – отталкивала? Нет, любили, нет, терпели, нет, давали быть. Было мне там когда-либо кем-либо сделано замечание? Хоть косвенный взгляд один? Хоть умысел?

Это страна свободы. Утверждаю. Страна высшего считания качества с качеством, количества с качеством, личности с личностью, безличности с личностью. Страна, где закон (общежития) не только считается с исключением: благоговеет перед ним. Потому что в каждом конторщике дремлет поэт. Потому что в каждом портном просыпается скрипач. Потому что в каждом пивном льве по зову родины проснется лев настоящий.

Помню, в раннем детстве, на Ривьере, умирающий от туберкулеза восемнадцатилетний немец Рёвер. До восемнадцати лет сидел в Берлине, сначала в школе, потом в конторе. Затхлый, потный, скучный.

Помню, по вечерам, привлеченный своей германской музыкой и моей русской матерью – мать не женски владела роялем! – под своего священного Баха, в темнеющей итальянской комнате, где окна как двери – он учил нас с Асей[75] бессмертию души.

Кусочек бумаги над керосиновой лампой: бумага съеживается, истлевает, рука придерживающая – отпускает и… – «Die Seele fliegt!»[76]

Улетел кусочек бумаги! В потолок улетел, который, конечно, раздается, чтобы пропустить душу в небо!

* * *

У меня был альбом. Неловко тридцатилетней женщине, матери двух детей, заводить альбом, вот мать и завела нам с Асей – наши. Писало все чахоточное генуэзское побережье. И вот среди Уланда, Тенниссона и Некрасова следующая истина, странная под пером германца:

«Tout passe, tout casse, tout lasse…[77] – с весьма германской – тщательными, чуть ли не в вершок буквами – припиской: – Excepté la satisfaction d’avoir fait son devoir»[78].

* * *

Немец Рейнгардт Рёвер, образцовый конторщик и не менее образцовый умирающий (градусник, тиокол, уход домой при закате) – немец Рейнгардт Рёвер умер на девятнадцатом году жизни, в Нерви, во время Карнавала.

* * *

Его уже перевели на частную квартиру (в пансионе нельзя умирать), в верхнюю комнату высокого мрачного дома. Мы с Асей приносили ему первые фиалки, мать – всю музыку своего необычайного существа.

– Wenn Sie einen ansehen, gnädige Frau, klingt’s so recht wie Musik![79]

И вот, разлетаемся однажды с Асей, – фиалки, confetti, полный рот новостей… Дверь настежь.

– Herr Röver![80]

И испуганный шип сиделки:

– Zitto, zitto, e morto il Signore![81]

Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзивные мемуары

Фаина Раневская. Женщины, конечно, умнее
Фаина Раневская. Женщины, конечно, умнее

Фаина Георгиевна Раневская — советская актриса театра и кино, сыгравшая за свою шестидесятилетнюю карьеру несколько десятков ролей на сцене и около тридцати в кино. Известна своими фразами, большинство из которых стали «крылатыми». Фаине Раневской не раз предлагали написать воспоминания и даже выплачивали аванс. Она начинала, бросала и возвращала деньги, а уж когда ей предложили написать об Ахматовой, ответила, что «есть еще и посмертная казнь, это воспоминания о ней ее "лучших" друзей». Впрочем, один раз Раневская все же довела свою книгу мемуаров до конца. Работала над ней три года, а потом… уничтожила, сказав, что написать о себе всю правду ей никто не позволит, а лгать она не хочет. Про Фаину Раневскую можно читать бесконечно — вам будет то очень грустно, то невероятно смешно, но никогда не скучно! Книга также издавалась под названием «Фаина Раневская. Любовь одинокой насмешницы»

Андрей Левонович Шляхов

Биографии и Мемуары / Кино / Прочее
Живу до тошноты
Живу до тошноты

«Живу до тошноты» – дневниковая проза Марины Цветаевой – поэта, чей взор на протяжении всей жизни был устремлен «вглубь», а не «вовне»: «У меня вообще атрофия настоящего, не только не живу, никогда в нём и не бываю». Вместив в себя множество человеческих голосов и судеб, Марина Цветаева явилась уникальным глашатаем «живой» человеческой души. Перед Вами дневниковые записи и заметки человека, который не терпел пошлости и сделок с совестью и отдавался жизни и порождаемым ею чувствам без остатка: «В моих чувствах, как в детских, нет степеней».Марина Ивановна Цветаева – великая русская поэтесса, чья чуткость и проницательность нашли свое выражение в невероятной интонационно-ритмической экспрессивности. Проза поэта написана с неподдельной искренностью, объяснение которой Иосиф Бродский находил в духовной мощи, обретенной путем претерпеваний: «Цветаева, действительно, самый искренний русский поэт, но искренность эта, прежде всего, есть искренность звука – как когда кричат от боли».

Марина Ивановна Цветаева

Биографии и Мемуары
Воспоминание русского хирурга. Одна революция и две войны
Воспоминание русского хирурга. Одна революция и две войны

Федор Григорьевич Углов – знаменитый хирург, прожил больше века, в возрасте ста лет он все еще оперировал. Его удивительная судьба может с успехом стать сценарием к приключенческому фильму. Рожденный в небольшом сибирском городке на рубеже веков одаренный мальчишка сумел выбиться в люди, стать врачом и пройти вместе со своей страной все испытания, которые выпали ей в XX веке. Революция, ужасы гражданской войны удалось пережить молодому врачу. А впереди его ждали еще более суровые испытания…Книга Федора Григорьевича – это и медицинский детектив и точное описание жизни, и быта людей советской эпохи, и бесценное свидетельство мужества самоотверженности и доброты врача. Доктор Углов пишет о своих пациентах и реальных случаях из своей практики. В каждой строчке чувствуется то, как важна для него каждая человеческая жизнь, как упорно, иногда почти без надежды на успех бьется он со смертью.

Фёдор Григорьевич Углов

Биографии и Мемуары
Слезинка ребенка
Слезинка ребенка

«…От высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в зловонной конуре неискупленными слезами своими к боженьке». Данная цитата, принадлежащая герою романа «Братья Карамазовы», возможно, краеугольная мысль творчества Ф. М. Достоевского – писателя, стремившегося в своем творчестве решить вечные вопросы бытия: «Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист в высшем смысле, т. е. изображаю все глубины души человеческой». В книгу «Слезинка ребенка» вошли автобиографическая проза, исторические размышления и литературная критика, написанная в 1873, 1876 гг. Публикуемые дневниковые записи до сих пор заставляют все новых и новых читателей усиленно думать, вникать в суть вещей, постигая, тем самым, духовность всего сущего.Федор Михайлович Достоевский – великий художник-мыслитель, веривший в торжество «живой» человеческой души над внешним насилием и внутренним падением. Созданные им романы «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы» по сей день будоражат сознание читателей, поражая своей глубиной и проникновенностью.

Федор Михайлович Достоевский

Биографии и Мемуары

Похожие книги

Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

А Ф Кони , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш

Биографии и Мемуары / Публицистика / История / Проза / Историческая проза