«Ну ты, знай-болтай! — строго сказал Гриш. — Ты хоть и читальщик, а я лишь кое-как аз, буки, веди осилил, но тоже понятие имею: новую жизнь на новом месте начинают… Ты оттого перечишь-сбиваешь, что жаль избу бросать, которая тебе при разделе досталась. Вы с женой бережливы. От людей уходить не хочется вам, но и людьми тяготитесь. Хворый Илька и тот вам мешал. Бывало, ворчали: „Опять под ногами! Того и гляди, ненароком затопчешь, совсем изувечишь“. Из-за вас и другие в доме не жалели мальчишку. „Коньэр ты, коньэр![10]
Мучаешься попросту. Не жилец! Прибрал бы Бог тебя! Лучше было бы!“ Думаете, не при мне сказано, так не слышал? Думаете, не знал, отчего мальчишка прятался в дальнем углу? Кабы не наша мать, мальчишка, и верно, сгинул бы… Да кабы вы одни с женой такие были!.. А то ведь и другие черствеют, норовят ухватить побольше… Противно глядеть. Не от людей ухожу, а от их скверноты. Хоть бы мне и не ветхий дом в разделе достался, все равно бы ушел… Создадим постоянную парму! Новым гнездом заживем. Сами совьем».Сейчас, в мысленном споре, Варов-Гриш говорил брату такое, чего прежде не осмеливался. Оттого и разгорячился. Ох, как нужна ему хоть одна затяжка! Но где в такую сырость высечь искру, зажечь трубку!.. Чтоб хоть только ощутить вкус табака, Гриш заложил за щеку щепотку махорки. От неприятной горечи с отвращением сплюнул за борт. Нет, даже в самой короткой затяжке больше удовольствия! А ведь есть люди, которые предпочитают жевать табак…
Да, всякие люди… Вот они от одной матери, три брата, — и все разные. Младший, Пранэ, невезучий почему-то: дети у него умирают, рыба его сети обходит, в тайгу пойдет — зверя не встретит. До картежной игры охочий, про все на свете забывает в игре, такой заядлый.
С братьями родными не ужился, так с товарищами-друзьями гнездо совьет. Что бы там ни калякали, а он верит в каждого.
Ну чем плох Гажа-Эль? Выпивает? Есть грех. Другой раз одежду с себя пропьет! Сперва рукавицы отпорет от малицы, на вино сменяет. Не хватит — капюшон пустит, а там и до пандов[11]
дойдет. Бредет домой уж не в малице, а в рубашке. Сдуру-спьяну даже избу свою дотла спалил. Пошел ночью в чулан за рыбой, закуска, вишь, понадобилась, и, должно быть, бросил на тряпки непотушенную спичку. Пока пировал, огонь-то и занялся. Еле сами спаслись. Зато хмельной ни жену, ни детей, никого, даже недругов, не тронет. С его-то силой да под градусом — пальцем можно свободно зашибить. На Гнедке пьяную дурь отводит. Хлещет кнутом, пока конь не затрясется всем телом, мыльной пеной не покроется. Сжалится тогда, обнимет коня за шею, слезами обливаясь. И Гнедко с ним поплачет, будто человек. Но уж если Гнедку тяжелый воз поднимать в гору, выпряжет его, сам за оглобли схватится и потащит…«Чудной? Не-е, доброта! Вотся-Горте хмельного держать не станем — отвыкнет. Душа раскроется. И Сенька с Парассей авось с нами воспрянут духом, возлюбят труд. Едут вон без тягости. Малость Сенька попужал всех. Ничего, в дороге и не то бывает… Мишка Караванщик тоже компанию не попортит. Не ленивый. Одним словом, уживемся — приживемся».
На минуту он оторвался от своих мыслей, стал всматриваться в затуманенную дождем даль — не прозевать бы берег.
«Еще не видать, — успокоился Гриш. — Да, первейшее дело — раздора чтобы не было между бабами, между нами, мужиками. Вроде не с чего, пай одинаковый у всех — руки да спина. Рыбы наловим, дичи настреляем, сена накосим, ребятишек — по ягоды и орехи… Перезимуем! А там…»
Он улыбнулся. Ему виделся Вотся-Горт, залитый солнцем, с ровными улицами, с одинаковыми аккуратными домиками, с белопенной черемухой в палисадах. Посреди Вотся-Горта, на большой площади, каменная школа и каменный с колоннами Нардом. С тремя колоннами. И народ веселый и нарядный идет смотреть представление. А он, Варов-Гриш, с гармонией, встречает всех задорной песней. «Заходите, заходите, не пожалеете, сейчас мы вам споем-спляшем самые лучшие песни-танцы». И на сцене наряжаются, разрисовывают себе лица парни и девушки, которых он собрал, научил петь и плясать…
И он незаметно запел вполголоса, слегка притопывая в такт.
— Погромче, дядя Гриш, мы послушаем, — раздался из-под полога ребячий голосок. Видно, не спали дети.
Гриш смутился, замолк, будто в его мечту заглянули; он ее даже Куш-Юру не открывал: не то что боялся насмешек — Куш-Юр не такой, — а сам не знал отчего.
— Дядя Гриш, а? — несмело, но настойчиво просили из-под полога.
— Некогда, скоро Вотся-Горт. Лучше на берега поглядите, — схитрил Гриш.
Ребята клюнули на его увертку: им лишь бы не хорониться под душным пологом.
— Приехали, приехали! — загалдели, захлопали в ладоши.
— Не совсем еще. — Гришу пришлось поправлять свой невольный обман. — Проедем малость вдоль берега, потом по неширокой речке — и тогда уж… А вы не лезьте в мокреть. Приоткройте полог и любуйтесь.
Берег возник внезапно, крутой стеной, с вековой лиственницей на самом верху.
Дети задрали головы.
— Ой-ой-ой! Страшно как! Голова кружится!
Гриш остался доволен тем, как они встречают новые места. Успокоил их: