Вот это и есть те страсти, о которых меня предупреждала мама и всеми силами уговаривала, не брала с собой, догадалась я.
Тем временем женщины управились на ферме и вернулись к нам. Последняя крыса пробежала перед ними. Откуда она взялась, нечистая сила? Прасковья махнула в ее сторону горящих фонарем.
– Ты помнишь, Лизуха, как одна этакая гадина пробежала по мне, когда я лежала на лавке? Хорошо, что лежала ничком, уж не знаю, чё и было бы со мной, лежи я на спине, – просипела Прасковья.
– Нашли кого наряжать. Мы сами-то еле на ногах стоим от замору, да у каждой такие же хвосты, которых некуда деть. (Это они намекали на нас с Илюшкой.) Да еще корят, что много дров палим. А ведь только огонь – одно от них спасение.
Мама виновато подошла ко мне:
– Христом Богом прошу: не гоняйся больше за мной.
Она тихо опустилась на лавку рядом со мной, прижала к себе и сказала:
– Не бойся, Таня! Под солнцем всякая тварь жить хочет. Ты уже большая, и надо это понимать.
Печаль и отчаяние увидела я в ее больших зеленых глазах. Я догадывалась, что эти омерзительные существа пугают ее не меньше, чем меня.
– Зато здесь тепло, не то что дома. Спи, моя мельмезелька. Мы будем дрова подкидывать в печку беспрестанно.
Что означало это непонятное для меня слово «мельмезелька», она и сама не знала. И откуда она его взяла? В это время ее напарница садилась на лавку напротив и непрерывно сипела про себя о том, что не может она понять, зачем послал ей Бог такую жизнь, у нее уже на плечах не голова, а чугунка. Илюшка улегся спать на голую лавку к ней в ноги, но успел похвалиться:
– Спите все, крысы крепко напужались огня.
– Напужаешь их, зверей, они нас вперед загрызут, бегают тут стаями. Лиза, я пока подержу огонь в печке, а как закачаюсь, то тебя толкну на дежурство.
– Ладно.
Мама легла на лавку ко мне в ноги, но все еще не могла успокоиться.
– Вот напасти на нашу душу! За грехи их Господь посылает. Молитвы забыли, помолиться некогда, церковь разорили, и стоит теперь деревня, как сирота. Святого места нет! Деревня без церкви, как человек без души.
Еще много чего говорили караульные, но я уже не воспринимала и, засыпая, слышала только отдельные слова.
В пять часов утра громкие голоса доярок, стуки ведер, бульканье воды в котле, возня разбудили нас. Доярки надевали свои грубые серые дырявые халаты, снимали теплые шали, потуже завязывали головные платки, надевали тяжелые литые резиновые сапоги, обменивались приветствиями, новостями, проклинали судьбу, а после ловко подхватывали ведра с теплой водой и уходили на дойку коров, на ферму. Я видела их руки: большие, широкие, с корявыми толстыми пальцами, с плотными твердыми ладонями почти красного цвета. Таких рук не замечала я даже у мужчин. Еще до дойки мама с Прасковьей железными лопатами и метлами вычищали коровьи стойла. Никаких приспособлений, никакой техники, все делалось руками женщин. Ежедневный тяжелый физический труд везде, на всех колхозных работах.
Ранним утром четверо лохмотников вышли с фермы – это были мы. Прасковья медленно передвигала ноги, а при ходьбе все время наклонялась то вправо, то влево, как будто качалась. Илюшка рядом зевал. Я тоже еле-еле переставляла ноги, так хотелось спать. Мама утирала слезы. Это была работа, как кабала. Всю ночь двери на петле не стояли. Ночь утомила караульных от постоянной беготни, недосыпания, страха и волнений так, что все валились с ног. Мама спрашивала себя: «А чё получу за труд? Один трудодень только и запишут, а чё на него дадут, не дадут, вовсе неведомо».
В тылу был свой фронт, и он еще долго продолжался после войны, конца не было видно. Война убила наших отцов пулей, вдов наградила непосильным трудом, детей сиротством, а всех – голодом. Прасковья с сыном свернули на свою дорогу, мы брели по протоптанной тропе к дому. Небо еще не просветлело, а пугало своей плотной серостью, напоминало о страдальческой жизни и казалось совсем чужим. Снегу было много. Домишки в снегу как будто присели и прищурили свои глаза перед его белизной.
Мы были в безвыходном, унизительном положении. Мама часто восторгалась своей напарницей Прасковьей:
– Какая славная женщина! Тихая, работящая, спокойная, воды зря не взмутит.
– А почему она так нехорошо дышит? Неглубоко, шумно, а то и вовсе запыхтит?
– В деревне говорят, не знаю, правду или нет, что хворь в ней сидит неизлечимая.
И действительно, Прасковья жила недолго. Через несколько лет она умерла. Всякий раз при воспоминании о ней мама оплакивала и жалела ее.
В один из вечеров, когда мама была уже на ферме, а я хотела опять бежать за ней, меня зазнобило, враз поднялась температура, и сильно заболела голова. В то время в деревне прочно бытовало мнение, что болезни случаются или от простуды, или от недоедания. Помню, что я металась вся в поту, доселе никогда не потевшая. Жаловаться было некому, да и бесполезно: утром всех из низа как ветром сдует на работу и допоздна никто в низу не появится. А так хотелось, чтобы именно сейчас тебя приласкали, пожалели, подбодрили, но этому в детстве никогда не суждено было сбыться. Вины мамы в этом не было.