Каждый вторник он ставил будильник, вставал (хотя сам никуда не спешил), шел на кухню, варил кофе, выманивал меня из постели. Потом я приезжала в редакцию и полтора-два часа слушала их болтовню. Тогда они меня раздражали… “– Обсудим обложку (главный редактор). – О, отличная обложка! Как все-таки хорошо, что у нас теперь новый дизайн! (Все.) – По содержанию есть вопросы? – Да, тут вот в двух местах страницы перепутаны. – Лена, как получилось, что страницы перепутаны? – Ну, там все было совершенно нормально, но слетело уже на верстке… – Это надо прекратить! Что такое, в каждом номере ошибки! Что мы как дети, ей-богу? По новостям есть замечания? – Хорошие новости. – Только тут странный график, на странице восемь… Посмотрите, по вертикали условные единицы, по горизонтали вообще не написано что, но это “что-то” явно уменьшается прямо пропорционально… Нельзя же так издеваться над читателем… – Лена, почему по горизонтали не подписано? – Просто девочки, которые рисуют графики, не понимают их смысл. – Так найдите таких, которые понимают! – Просто за такую зарплату понимать никто не хочет… – Ладно, дальше поехали. Пикников написал колонку. – О! О! (Тучный торжественный Пикников с окладистой бородкой и огромным лбом мудреца – держатель контрольного пакета акций журанала, заместитель главного редактора журнала, финансовый директор журнала, творческий редактор журнала – писал в журнал колонки еженедельно, но неистовым похвалам коллег каждый раз радовался, как дитя.) – Бабухина написала заметку… – Невнятная… – Зачем мы вообще об этом стали писать? – Бабухина в этом не разбирается! – Бабухина еще молодая… – Так, текст Ми-тяевой… про рынки быстрорастворимых супчиков… – Очень правильный текст! – А меня не возбуждает! – Ладно тебе, Петтер! Мы одобряем Митяеву. Дальше… отдел культуры… на этом месте я как раз заснул…”
Тогда они меня раздражали. Сейчас я хотела бы их увидеть. Посидеть с ними вместе за большим дубовым столом. В черных, безвкусных, кожаных креслах. В вонючей прокуренной комнатке с шумно вздыхающим кондиционером. Ранним-ранним утром.
Но никого из них теперь нет. Нет большелобого Пикникова, невнятной Бабухиной, не вполне возбужденного Петтера… Нет этой вонючей комнатки. И нет серого здания, в котором была эта комнатка, и узкой, неудобной, захламленной улицы Правды, на которой стояло здание…. Нет даже рынка быстрорастворимых супчиков…
Он ставит кофе рядом со мной на кровати. Я говорю “спасибо” и делаю первый глоток. Я думаю, как объяснить ему, что мне никуда не нужно идти. Медленно, молча пью. Через несколько минут кофе окончательно остывает. Я отодвигаю от себя недопитую чашку (там еще больше половины).
– Не понравилось? – удивленно спрашивает он отвергнутую мною чашку. Большой палец правой ноги, с маленьким островком черных курчавых волос, грустно почесывает щиколотку левой.
– Очень понравилось.
Я хватаю чашку и залпом допиваю холодную коричневую бурду; чувствую на языке и в горле жесткие непроваренные ошметки кофейных зерен.
– Спасибо, что разбудил, – говорю бодрым голосом.
Быстро одеваюсь и выхожу в пустую Москву.
Это тоже неучтенный нюанс. Сколько еще их будет, нюансов?
Я сделала его таким. Я хотела, чтоб все было, как было. Голос, походка, жесты. Вкусы, увлечения, воспоминания. Привычки, слова, реакции… Даже зрение минус пять и плохая координация движений. Даже крошки вокруг его стула на кухне. Даже это дурацкое пошлое “солнышко” – так он меня называл. Все, все… Я изменила только одно. Там, на фабрике. Я сказала: пусть он будет дома. Пусть выходит совсем редко и не отходит далеко. Чтобы не видел этой уродливой городской пустоты. Чтобы всегда был со мной. Чтобы всегда возвращался. Чтобы не повторилось.
Чтобы не повторилось.
Я сажусь в машину (подобранный мной полгода назад безхозный “гольф” – почти такой же, как был у меня) и выезжаю на Садовое. Скелеты убитых машин давно уже убрали отсюда. Еду по кольцу. Дорога совершенно свободна; кроме меня, ни одной машины здесь нет. Включаю чужую магнитолу, и она начинает лениво пережевывать чужую старую музыку. “ We all live in a yellow submarine, yellow submarine, yellow submarine…”
Делаю с десяток неторопливых кругов и возвращаюсь домой.
Он встречает меня в коридоре:
– Привет, солнышко!
Меня знобит. Меня просто трясет. Тщательно подбирая слова, стараясь (безуспешно) говорить все это не так, как говорили в “Солярисе”, “Искусственном интеллекте”, “Блейдранере” и бог знает где еще, сбивчиво сообщаю ему всю правду. Потому что больше я так не могу.
Я говорю: ты не настоящий.
Я говорю: из нас двоих только я осталась в живых.
– Что за чушь? – фыркает он точно так же, как фыркал раньше, когда считал, что в моих словах что-то с чем-то явно не сходится (приподняв пушистые, Миккимаусовые свои брови, полушутливо-полупрезрительно сморщив нос: “Что за чушь?”).
– Ну что ты, солнышко! – Его голос звучит мягче. – Какие еще Живые? Не говори ерунды. Их нет. Они проиграли…
Потом растерянно глядит на меня – будто сам удивился тому, что сказал.
– …мне кажется, – добавляет, слегка нахмурившись.