Но в том-то и дело, что «простая душа» даже не понимает, за что ее любит поэт.
Она ограничена собою, чужда миру и даже ее обладателю. Правда, в ней спит дух, но он еще не рожден, еще не стал… «Так спит зародыш крутолобый»… Поэт ощущает в себе присутствие этого начала, соединяющего его с жизнью и с миром.
Но дух должен вылупиться из души, как из яйца, и этот творческий акт Психее одной не под силу,
Рождение духа — болезненно и мучительно. «Прорываться начал дух, как зуб из-под опухших десен»… Можно ли более ощутимо передать эту боль! Но поэт, в отчаянии твердящий: «перескачи, перешагни, перелети, пере — что хочешь», пробить скорлупу — плоть душевного мира — до конца не властен.
Порою кажется ему, что чудо вот-вот совершится:
Но на самом деле чем дальше — тем глубже погружается дух в самую плоть «скорлупы» — мира со всей его прозой (о, как не случайны прозаизмы Ходасевича!). И не «уродики, уродища, уроды» характернее всего для этого погружения в «Европейскую ночь» — во всечеловеческую ночь — а страстные, хоть и сдержанные строки:
Поэт-человек изнемогает вместе с Психеей в ожидании благодати, но благодать не дается даром. Человек в этом стремлении, в этой борьбе осужден на гибель.
За редким исключением гибель — преображение Психеи — есть и реальная смерть человека. Ходасевич в иных стихах даже зовет ее, как освобождение, и даже готов «пырнуть ножом» другого, чтобы помочь ему. И девушке из берлинского трактира шлет он пожелание — «злодею попасться в пустынной роще вечерком». В другие минуты и смерть ему не представляется выходом, она лишь — новое и жесточайшее испытание, последний искус. Но и искус этот он принимает, не ища спасения.
Поэзия ведет к смерти и лишь сквозь смерть — к подлинному рождению. В этом ее онтологическая правда для Ходасевича.
Возрождение. 1939, 21 июня
Николай Волковыский [6]
Вл. Ходасевич в советской обстановке
Весть о кончине Владислава Фелициановича Ходасевича… Вчитываясь в жуткие строки короткой телеграммы из Парижа, не веря им, перечитывая и снова не веря, не скажешь: «Вот, еще один ушел…» Ходасевич не был «еще одним». Он был единственным в своем роде, единственным на своем месте, не одним из многих.
Таким было впечатление от первой встречи, таким осталось навсегда воспоминание о нем, о встречах с ним за границей, о многих письмах, которыми мы обменялись с ним за долгие годы жизни в разных столицах зарубежья.
Владислав Фелицианович не был шармером. Это был острый и шерсткий человек, с укладом ума злым и, как часто бывает с людьми такого склада, бескомпромиссным.