Так она думала, успокаивая себя, думала, стараясь быть твердой и отвергая все другие возможности. Но вместе с тем в душе ее жило щемящее чувство, почти материнское, почти такое, какое она испытывала, вспоминая о дочери. И когда она ослабевала и давала волю этому чувству, муж — большой, сильный, широкоплечий человек — казался ей меньше малого ребенка…
И земля и война казались ей тогда невообразимо огромными, и на этой войне затерялся один, никому не известный, никому не нужный, кроме нее, маленький человек — ее муж… И то, что из этого огромного далека какая-то нить вдруг свяжет его, затерянного там, с ней, оставшейся здесь, в такие минуты казалось ей чудом.
Это чувство испытывала она и сейчас, глядя в медленно движущееся над грузовиком низкое серое небо. Это небо не хотело ответить ей ни на один ее вопрос, хотя, казалось, знало все. Маша не знала, но ведь кто-то же знал, где сейчас он, что он делает, где лежит, что думает. Главное, где он?
«Любовь… — вдруг подумала Маша. — А что такое любовь? Что нам было хорошо с ним или что я тоскую о нем и, бывает, плачу ночами? Что не хочу смотреть ни на кого другого? Или что пишу ему письма, которые некуда отправлять? Да, все это так, и все-таки все это так мало по сравнению с тем, что я чувствую, что хочу и не умею сказать! Не знаю, не знаю… А чего я хочу сейчас больше всего? — снова спросила она себя. — Больше всего я хочу…»
Она задумалась и твердо ответила себе, что больше всего она хочет сейчас быть там, где он…
«А если там страшно и меня могут убить? Все равно хочу! А если нас ранит? Все равно хочу, пусть ранит обоих! А если умрем? Все равно, пусть вместе умрем…»
И, кто знает, может, именно эти мысли и были сейчас, в пожаре войны, ответом на тот главный вопрос, задумавшись над которым она только что шептала: «Не знаю… не знаю…»
Маша опять наглухо прикрылась брезентом от задувавшего в кузов ветра и еще раз повернулась на другой бок. Мысли о муже заставили ее вздохнуть прямо в ухо подруге, и та, выпростав из перчатки руку, погладила ухо: ей стало щекотно.
— Хитрая: греешься об меня! — сказала Нюся и сладко зевнула. — Хорошо, если бы газ горел, зашли бы ко мне, помылись…
— А что же, может, и горит, — сказала Маша.
— Вряд ли. Сводка-то какая, просто ужас!..
И хотя она сказала «ужас», и хотя их обеих, так же как и других курсанток, прочитавших вчерашнюю сводку со словами «Положение на Западном направлении фронта ухудшилось», ужаснули и поразили эти слова, но все-таки всего ужаса этой сводки они еще не поняли.
Их школа жила замкнутой жизнью, жила мыслями, устремленными в недалекое и опасное будущее там, за линией фронта. Закутываясь на ночь в жесткую бязевую простыню и пегое казарменное одеяло, Маша думала всегда об одном и том же — о том, как кончатся эти тихие дни в лесной школе, с занятиями у доски, со сборкой и разборкой радиопередатчиков, с завтраками, обедами и ужинами в заведенное время, с ночными шепотами о будущем, и начнется само это будущее там, за линией фронта. Она думала о том, как в первый раз придет на явку и какими будут те люди, с которыми ей придется работать: верными, надежными или вдруг кто-нибудь из них окажется предателем? Она думала о том, что если попадется в руки к немцам, то ее будут пытать, и она, что бы с ней ни делали, должна молчать обо всем, что узнала здесь, в этих тихих домиках детской лесной школы, которая давно уже не лесная и не детская…
Логика их жизни была такова, что эти мысли о будущем порой невольно оттесняли у Маши и ее подруг мысли о том, что сегодня делается на фронте. Они прежде всего и с особенным вниманием прочитывали сообщения из-за линии фронта о том, как товарищ С. или товарищ К. со своим партизанским отрядом уничтожили в лесах столько-то фашистов, или совершили налет на фашистский штаб, или подожгли цистерну с горючим, или минировали дорогу, или сожгли дом, в котором поселился вернувшийся помещик — барон фон Бидерлинг… Их мысли больше, чем на сводках с фронта, были сосредоточены на том, что делается там, за его линией, где они скоро очутятся сами. И проявлявшаяся в этом доля эгоизма, пожалуй, была простительной, если подумать обо всем, что им предстояло…
Грузовик круто затормозил. Над самым ухом у Маши за бортом послышалась знакомая фраза: «Прошу предъявить документы». Ехавший в кабине начхоз школы интендант третьего ранга Бурылин зашелестел бумагами, потом этими же бумагами зашелестел тот, кто взял их в руки, и сухой голос, сначала приказавший предъявить документы, теперь спросил:
— А что у вас в кузове?
— В кузове двое моих военнослужащих, но я старший по команде.
— Это ничего не значит, — сказал все тот же голос.
Маша и Нюся сели, откинув загремевший над головой брезент.
Через борт грузовика заглядывал высокий лейтенант с худыми, обтянутыми скулами. За спиной его стоял не один, а целых трое патрульных.
— Ваши документы! — сказал лейтенант.
Маша и Нюся достали свои отпускные билеты и предъявили ему.
Он внимательно проглядел их, вернул и, даже не остановив взгляда на Нюсе, что было большой редкостью, отвернулся.
— Можете следовать.