Читаем Живые люди полностью

Она начала вести свой список, когда ей было уже около четырнадцати, – старшая из сестёр в этот самый момент взбрыкнула и почти перестала бывать у деда с бабкой, появляясь разве что изредка, по праздникам, и младшей было уже понятно, что она имеет полное теперь право поступить так же, но ей не хотелось оставлять маму в одиночестве. Мама штурмовала неприступный крепостной вал своей несостоявшейся семьи много лет подряд легко и весело, не меняясь в лице, но по пути – туда и, в особенности, обратно – была всегда необычно молчалива, так что девочка продолжила приезжать, ощетинившись, вооружившись нелюбовью (теперь уже своей собственной), готовясь защитить – не себя, маму – при малейшем намеке на нападение, маленький оруженосец на войне, о правилах и причинах которой ему не сказали.

Перечень разломов, изуродовавших еще недавно неуязвимый фасад, которым бабка и дед поворачивались к миру, пополнялся со всё возрастающей скоростью, перешедшей буквально в галоп в тот год, когда дед неожиданно, пожалуй, даже для себя самого вышел на пенсию, словно именно социальный статус, теперь обрушившийся, и держал эту семью на плаву так долго. С этого момента каждая мелочь – телефонный звонок от бывших коллег, учеников или почитателей, перепечатанная где-нибудь давно написанная статья, приглашение по старой памяти почетным гостем на какое-нибудь околонаучное мероприятие – словом, всё то, о чём раньше за обеденным столом не говорили вовсе, обсуждалось сейчас всесторонне и в мельчайших деталях, но событий этих становилось всё меньше и меньше с каждым месяцем, и разговоры о них, многократно повторённые, натягивались теперь на разом опустевшую жизнь вышедших в тираж стариков неловко, как худое одеяло.

Семейный распорядок остался неизменным – после обеда дверь кабинета закрывалась за дедом, и с этой минуты говорили уже вполголоса, – но даже бабушка не употребляла больше слова «работает» применительно к его привычному дезертирству: никакой работы давно уже не было; там были стопки газет, ветхий, обтянутый местами лопнувшей свиной кожей диван, всякий раз, когда девочке случалось заглянуть за очередным доказательством, хранивший в предательских вмятинах тепло только что поднявшегося грузного тела, кисло пахло табаком, и аптекой, и – всё чаще – спиртным.

Не заметить нетвердой походки, слезящихся глаз и появившейся нездоровой отечности в породистом дедовом лице было невозможно – но об этом не говорили. Даже когда бутылка армянского коньяка (с унизительно небольшим количеством звездочек), пробив, очевидно, бабкино свирепое сопротивление, заняла полноправное место посреди обеденного стола, даже когда дед принялся назойливо предлагать невесткам и поджавшей губы жене «капельку, для сосудов», даже после опрокидывания соусника, оставлявшего на белоснежной скатерти оскорбительное неровное пятно – прогрессирующий алкоголизм хозяина дома всё ещё держался за кадром, существуя словно бы сам по себе. Но трюм был пробит, и вода поступала внутрь уже не ручейком, а широким потоком, и непоколебимые бастионы приличий начали падать один за другим – девочка подмечала теперь неостановимый, стремительный распад не из злорадства, а просто чтобы убить время, потому что ей нечем было больше заняться: первый неотстиранный след на скатерти, пересоленный суп, следы пыли на всегда сверкавшей полировке, неприглаженный, неприятно подрагивающий седой вихор на дедовой макушке, запах – непобедимый, несвежий, стариковский, начинавший исходить от них обоих; даже сама эта величественная квартира, казалось, прямо на глазах блёкла и выцветала, словно старая фотография.

Дотерпев до своего двадцатилетия, девочка смогла, наконец, последовать примеру сводной сестры и начала понемногу пропускать визиты: гидра осталась без зубов и была уже не опасна. В редкие разы, когда младшая внучка изменяла своему решению, ей уже можно было многое из того, что не позволялось раньше, – прислоняться к обоям, оставлять суп недоеденным, прижиматься подошвами к вытертой обивке дивана, курить в форточку на кухне, не опасаясь разоблачения, – шаркающие, натужные бабкины шаги по рассохшемуся паркету слышны были теперь задолго. Безобразная старческая беспомощность давно превратила девочкину непримиримую, тщательную вражду в почти равнодушную брезгливость, и казавшаяся вечной готовность к обороне окончательно уступила место скуке.

Перейти на страницу:

Похожие книги