А потом они говорили все разом – перебивая друг друга, поднимая кружки и не позволяя им столкнуться надтреснутыми, щербатыми боками; закуска оказалась скудная – жареная рыба и плошка мёда, подаренного нашими щедрыми соседями, – так что водка, которой было совсем мало, подействовала сразу, с первым же глотком; «спокойный, понимаешь? спокойный был, как танк, – говорил махом вспотевший Лёня, – а здоровый какой! ты вспомни, как он эти брёвна…», «да ладно – брёвна, ну при чём тут… – морщился папа, и на щеках у него уже зацветали красные беспомощные пятна, – давайте просто выпьем, просто выпьем за Андрюху», и закончил некстати – «земля пухом» (ну какая, к чёрту, земля, – думала я, наклоняя голову к исцарапанному фаянсу, делая вид, что глотаю, – почему земля, нет же там никакой земли); Марина, заплакавшая мгновенно, одновременно с Наташей, запричитала: «Так глупо, так обидно, мы же сто раз могли умереть, мы не заболели, мы доехали…» Тут входная дверь распахнулась после осторожного стука, на который никто из нас не ответил, и Анчутка, шагнувший к Наташе от порога, наклонился, положил ей на плечо свою тяжелую ладонь – а никто из нас ни разу за эти три бессильных мучительных дня не смог прикоснуться к ней – и тоже забубнил что-то сострадательное и подходящее, потому что внезапно выяснилось, что любой набор слов, совершенно любой, уместен сейчас и нужен.
Щуплый Лёха, незаметно просочившийся внутрь вслед за Анчуткой, выудил из широкого наколенного кармана ещё одну прозрачную бутылку, хрустнул алюминиевой пробкой, торопливо расплескал водку по подставленным чашкам – и когда поднял свою, маленькая его синеватая рука едва заметно дрожала, – скорее от нетерпения, чем от сочувствия; он сказал просто «ну!» и опустил лицо, выставив вперёд компактную нечёсаную макушку, и даже это «ну» оказалось необходимо Наташе, которая не говорила ничего и только вертела головой, с благодарной невыносимой готовностью вслушиваясь в каждое, пусть самое идиотское слово. Лёхины железные зубы глухо, поспешно звякнули по щербатому фаянсу, и узенькая струйка, не удержавшись во рту, выскользнула и закапала на нестираный вытертый камуфляж.
– А помнишь, как он гонял того мужика? – спросила Ира, повернувшись к Серёже. – У нас на свадьбе, помнишь? Этого гнусного тамаду. – И они вдруг прыснули – все трое, Серёжа, Ира и Наташа.
– Омерзительный был тошнотворный, урод, – закивал Серёжа, улыбаясь. – Не заткнуть его было вообще, и мы три часа подряд слушали эту херню, которую он там нёс, какие-то, не знаю, частушки.
– Он же туфлю, туфлю у тебя украл, Ирка, – сказала Наташа, прижала обе ладони к лицу и вздёрнула его к низкому потолку, словно пытаясь заставить слёзы затечь назад, во внутренние уголки глаз, – этот тамада. Толстый такой был мужик, гадкий… где вы его взяли вообще?
– Да нам было-то лет по двадцать, – пожал плечами Серёжа, – мы там как-то приготовились терпеть, а Андрюха… Ты помнишь, Ир?
– Он прижал его к стене, – сказала Ира. – Отобрал у него мою туфлю. Эта скотина успела туда шампанского плеснуть, и я потом страшно стёрла ногу – мокрая же была совсем – танцевать было больно.
– И сказал, что сейчас засунет ему эту туфлю. Каблуком вперёд, – живо сказал Серёжа и засмеялся, низко наклонившись над столом, – и не поднял лица, будто кто-то невидимый прижал руку к его затылку, не позволяя ему распрямиться.
– А потом он его выгнал, – проговорила Ира прямо в Сережин затылок, – совсем выгнал. Мы такие были дураки, нам это и в голову не пришло бы. – Она неожиданно с шумом втянула носом воздух и опустила подбородок между плечом его и ключицей, и Серёжа, закинув назад руку, положил ей ладонь на макушку.
Они вспоминали ещё – сидя рядом, тесно, соприкасаясь локтями, коленями и головами, и нам, остальным, уже нечем было разбавить то, что они говорили друг другу, потому что видный нам отрезок жизни человека, о котором они помнили так много, весь пришёлся на последние четыре несчастливых месяца, и об этих месяцах говорить было неприятно и незачем; а у них, у этих троих, оказалась в запасе масса мелочей, крошечных историй, которые они рассказывали не для нас – потому что то и дело прерывали, не доведя и до середины, – а для себя. Нас всех могло бы здесь и не быть – настолько мы были им сейчас не нужны.