У них был не только бензин. У них теперь было всё, о чём мы могли только мечтать. Два, целых два огромных просторных дома, набитых полезными, незаменимыми вещами. У них были консервы и крупы, варенье и сахар, и оставшееся от погибших пограничников оружие, и прекрасные, надежные военные респираторы. И самые разнообразные рыболовные снасти, которые были им даже не нужны, потому что мы ни разу – ни разу – не видели, чтобы они ставили сети, им просто незачем было ловить эту проклятую, тощую зимнюю рыбу. Им вообще ничего не нужно было делать, потому что наследство, свалившееся на них нечестно, несправедливо, случайно, обеспечило им верных несколько месяцев беззаботной сытой жизни, за которой мы наблюдали на расстоянии, завистливо и горько, проклиная себя за нерешительность, потому что только теперь нам стало ясно, какую бездарную, глупую, роковую ошибку мы совершили. Ведь достаточно было подождать неделю, максимум – две, а после мы просто обязаны были задушить в себе этот унизительный, тошнотворный, суеверный страх и пойти на тот берег, и взять всё, что было так необходимо и нам, и детям – недоступное теперь и чужое, не наше.
На третий, кажется, день они зажарили козу. Я не знаю, как она умудрилась выжить в остывшем нетопленом доме, после того, как его обитатели умерли и перестали ухаживать за ней, доить ее, следить за тем, чтобы у нее была вода и пища. Я вовсе ничего не знала о козах; никто из нас не знал. С крыши был виден только бесславный финал, легкомысленный шашлык, увенчавший её короткую и бессмысленную жизнь. Им не было нужно ее молоко – к чему оно трём взрослым мужикам, питавшимся тушенкой и макаронами из бездонных, щедрых, буквально свалившихся им на голову запасов? Им не хотелось возиться с ней. Она была для них просто мясом, занятным разнообразием в рационе. Спустившись с крыши, Серёжа сказал только: «козу жарят», и хотя мы ни разу её не видели, не имели ни малейшего представления о том, пёстрая она или белая, сердитая или дружелюбная, все мы разом представили себе её освежёванную, насаженную на вертел осквернённую тушку, и невозможно было не чувствовать горечи и бессильного сожаления, потому что мы, конечно, отнеслись бы к ней, к этой безымянной козе, совершенно иначе. Просто нам не предложили такого выбора.
Несмотря на всё это, мы ничего им не сделали. Мы даже не строили таких планов, невзирая на Лёнино незнакомое, неприятное и пожалуй, пугающее оживление, с которым он нет-нет, да заводил эти странные, повисающие в воздухе разговоры о том, что их всего трое, что нельзя позволить каким-то пришлым сомнительным мужикам так нагло, так незаслуженно пользоваться всем, что осталось на том берегу и в чем так сильно нуждались мы сами, чтобы безболезненно дотянуть до весны; только разговоры эти так и не получили поддержки. Это было дико даже представить, не говоря уже о том, чтобы хладнокровно и неторопливо придумать и привести в исполнение какой-то план, какой-то спокойный, безличный способ расправиться с этими пришлыми, чужими мужчинами, о которых мы ничего не знали и которые, в сущности, ничего ещё не сделали нам плохого – кроме, пожалуй, того, что оказались смелее, расторопнее и удачливее нас.
Совершенно очевидно, им хватило осторожности, чтобы сделать противоположный берег снова пригодным для жизни, избавиться от тел, сжечь всё, что нужно было сжечь, и при этом не заразиться, потому что прошла уже неделя с момента, когда мы впервые увидели дым, а они всё также бодро, жизнерадостно разгуливали с той стороны, живые и невредимые, а мы наблюдали за ними в бинокль, сменяя друг друга, дежурили по ночам, ставили сети с другой стороны озера, и кто-то из мужчин, обязательно с оружием, всегда оставался теперь с нами, на острове, просто на всякий случай. И случай этот представился довольно скоро.