И Николай соглашался, верил, верил и спорил с другими, – даже когда кончились слухи и начались прямые высказывания, сначала робкие, потом все более подробные… Он отмахивался от слухов и сплетен, от отчетов и донесений, вопросов и рекомендаций… Но все чаще, чаще, чаще, чаще роились эти буквы чужого имени вокруг – РАСПУТИН. Дошло уже и до подлейших карикатур в газетах, где прозрачно намекалось на то, что императрица путается с мужиком, у которого чуть ли не скипетр в руках и корона на голове вскоре окажутся. Николай Александрович решил поговорить с женой, объяснив, что, конечно, ни на секунду не верит всему этому и даже малейшее сомнение было бы непомерным оскорблением для чести императрицы… но все равно… несмотря на это… правильней было бы… исключительно для поддержания репутации семьи (о которой все-таки тоже надо думать) ограничить общение с даровитым крестьянином и слушать его советы откуда-нибудь издалека, а не принимая его лично во дворце. Александра объясняла, что им не может быть никакого дела до гнусности душ людских и что очень важно, чтобы отец Григорий обязательно был бы рядом и мог в случае болезни Алексея мгновенно помочь, вновь исцелив ребенка молитвами и заговорами. Николай покорно соглашался. Но кто уже только не говорил ему о недопустимости такого положения – ему, императору! Он чувствовал, что нервы скоро не выдержат, и был благодарен премьер-министру Столыпину, решившему выслать Распутина из столицы.
– Так надо, – объяснил он недоумевающей супруге, – это было не мое решение. Но, поверь, так надо.
А потом, совсем скоро, довелось пережить едва ли не тяжелейшие минуты в жизни, когда жена за руку подтащила его к постели стонущего, кричащего от боли Алексея, задыхающегося, бьющегося в складках одеяла, словно это волны огромного моря, которое вот-вот поглотит тебя, и ты не выдержишь, захлебнешься… Мальчик был похож на утопающего в своей постели, он беспомощно взмахивал руками, и движения эти можно было принять за последние уже судороги.
– Вот! – кричала Александра, и кричала еще сильнее, надрывнее, чем ребенок. – Пожалуйста! Полюбуйся, мой дорогой! Полюбуйся! Нет, не отворачивай глаза! Смотри! Вот чего ты добился! Какие-то гнусные сплетни важнее для тебя, чем жизнь нашего сына! Пусть он умрет, но лишь бы о нас с тобой ничего дурного не говорили, да?! Был бы Григорий, он смог бы что-то сделать. Ты не можешь, а он смог бы. И мальчик бы не болел.
Александра произнесла имя это, имя чужого мужчины, какого-то крестьянина, с такой ласковой надеждой, с такой отчаянной верой, с болью расстояния, что уже тогда, в ту минуту, Николай, в душе, про себя, проклял его. Но Распутина пришлось вернуть. Таких минут у постели больного сына Николай больше не смог бы перенести.
Возвращенный в столицу Григорий, почувствовав свою силу, сначала осмелел, а потом и обнаглел до последней крайности, он уже считал себя вправе давать советы самому государю – как поступить в том или ином случае. Город наполнился записками, нацарапанными рукой безграмотного крестьянина. Записки эти выполняли роль рекомендательных писем, решая зачастую судьбы самых высоких сановников, и многие, очень многие уже начинали думать, что у блаженного старца в стране теперь больше власти, чем у императора. На одной из очередных карикатур был изображен огромный старец в мужицкой рубахе да сапогах, и под подписью «Российский царственный двор» он, как легкие перышки на ладонях, держал императора и супругу его. Эта карикатура особенно больно кольнула императора, напомнив ему о действительной разнице огромного Распутина и низкорослого Николая. Но ничего нельзя было поделать. Распутин всегда мог шантажировать его болезнью сына, и те безумные глаза жены у постели Алексея никак не могли забыться.
Нервы были уже ни к черту. Больше всего хотелось поставить на место этого зазнавшегося старца, и, когда решалось – вступать ли в войну с Германией или нет, все определила телеграмма Распутина, который советовал ему, Николаю, чуть ли не в повелительном тоне, ни в коем случае не начинать войны. Вот это было уже слишком. Что он возомнил о себе?! Думает, ему дано право советовать самому императору, начинать войну или нет!
Никто так и не узнал, что в принятии решения о начале войны роковую роль сыграла телеграмма Григория, чудом оправившегося после покушения, да измотанные нервы Николая Александровича. Если бы Распутин тогда прислал другую телеграмму – с советом об обязательном начале военных действий, то Николай Александрович, верно, выполнил бы требование двоюродного брата, кайзера Германии Вильгельма о прекращении Россией мобилизации. Но Николай Александрович слишком хотел поставить на место зарвавшегося бродяжку.