На подходе к желтому строению на холме (это было одно из дворцовых зданий — Коттедж) стояла огромная, не тронутая огнем липа. Если бы Мудров взобрался на ее вершину, он бы, возможно, обнаружил и то, что так отчетливо видел из кабины своего самолета летчик. Бронемашины и немецкая пехота, брошенные на подкрепление петергофскому гарнизону, уже пересекли шоссе, продвигались в глубь парка.
Короткое затишье. И моряки, притаившиеся в воронке у векового дерева, решили перекусить.
Один из пятерых достал нож, стал открывать консервную банку. Мудров — он находился всех ближе к дереву — глядел на старый ствол с продольной сизой лункой от какого-то обломанного сука. Поверхность лунки была светлая, и Мудрову захотелось оставить на ней какую-то запись, знак… Для чего — и сам не знал. Просто захотелось. Штыком нацарапал он дату… Свист мины, взрыв оглушил их. Моряк, вскрывавший консервную банку, повалился. Осколком ему пробило висок, другой осколок впился Николаю в ногу. Раненный в голову еще жил, глаза его были мутными, он невнятно что-то бормотал.
Взвалив друга на плечи, его товарищ пополз из воронки вверх к Коттеджу.
— Там наши… Может, чем помогут, — коротко бросил он.
Мудров сам извлек из ноги осколок, сделал себе перевязку. Он и его два товарища, о которых только и было известно, что одного зовут Николаем, как Мудрова, а другого Сашей, метнулись от липы в сторону, в кустарник.
В Александрийском парке немного домов, все они добротной, старинной кладки. И каждый в тот день превратился в маленькую крепость. Для Николая Мудрова и других невысокий домик тоже стал такой крепостью.
Чердачное окно… Каждая пуля на счету, бить — так только наверняка.
Потом домик пришлось покинуть. И опять перебежки за деревьями, стрельба.
Моряки, куда бы они ни пошли, всюду натыкались на немцев. С пустой, без единого патрона, винтовкой и пистолетом, подаренным товарищем — балтийским разведчиком — еще в Кронштадте, Мудров пробивался из окружения.
Тезка Мудрова, Николай, тоже был ранен в ногу. Их едва не накрыло разорвавшимся поблизости снарядом. Мудров упал, его ударило головой о землю, перед глазами поплыли красные и лиловые круги. Мгновенно очнувшись, сказал товарищам:
— К нашим, в Нижний парк, уже не пройти. Давайте в обход попытаемся, как было приказано, пробиться к частям Восьмой армии.
На том и порешили. В наступившей темноте, страшной, изредка рассекаемой багровым пламенем, балтийцы стали на ощупь, вслепую выходить из зоны огня. Дороги не выбирали, вернее, выбирали бездорожье.
За плечами, как огромный догорающий костер, за руинами и обглоданными свинцом и сталью стволами деревьев, оставались Александрия и Петергоф.
«Живые, пойте о нас!»
То, о чем мы пишем, давно отгорело. Разрушенные строения и фонтаны заменены новыми. Воронки от бомб и снарядов занесло землей, из их глубины поднялись крепкие молодые деревья.
Но ежегодно петергофский парк вдруг обнажает свои раны.
Это бывает осенью, когда облетает листва и дожди заполняют рытвины. И тогда в памяти встают картины того, что вытерпела эта земля в лихолетье. И деревья. Сколько бы ни прилагали труда заботливые садовники, как бы ни врачевали стволы, им не вернуть срезанных крон, а кора и теперь сохраняет осколочные вмятины и раны.
Волна набегает на песок, ветви печально шумят, парк рассказывает повесть о погибших.
Как бы нам хотелось, чтобы не было того, о чем придется написать, чтобы и Федоров, и Петрухин, и политрук Мишка остались живы, сами смогли бы рассказать сегодня обо всем, что происходило здесь.
Но это невозможно. И все же мы слышим их голоса. По скупым свидетельствам сверяем мы свой рассказ. И не только по этим свидетельствам… Деревья, камни, земля, годами сберегавшие тайну, тоже приходят нам на помощь.
Когда оставшиеся в живых десантники отходили от Большого дворца, когда вражеские танки, пушки, минометы раскаленной подковой охватили парк, комиссар Петрухин поднял своих уцелевших бойцов для смертного боя. Андрей Федорович горевал только об одном — что он не вездесущ, не может быть во всех уголках парка, в каждом окопе, чтобы заменить убитых своих помощников — командиров, политруков, перезарядить ленту смолкшего пулемета. И пулеметных лент у комиссара тоже не было, не было патронов и гранат, чтобы вооружить ими бойцов.
Кровь колотилась в висках, словно отсчитывая время. Лишь теперь, в десанте, узнал комиссар Петрухин его истинную, дорогую цену.
Петрухину нужна была жизнь, ибо он был головой отряда, его сердцем, его цементирующей силой. Людей десанта, каждого из которых он любил требовательно, верно, щедро, оставалось уже так мало… И когда со стороны Монплезира, от деревьев, за которыми в предвечерних сумерках только угадывались море, Кронштадт, когда оттуда, от берега, гитлеровцы со всех сторон поползли к ним, к «Шахматной горе», — комиссар понял: хотят взять живьем.
Враги шли наглые, безнаказанные… И комиссар приподнялся с земли.